Мины гулко рвались в гуще колонны, заглушая крики раненых, ржание лошадей.

— Артиллерию вперед! — приказал командир полка.

Но полк остановился в месте, неудобном для обороны. Орудия попали в трясину, и бойцы, развернувшиеся в цепь, остались без огневой поддержки. Батальоны залегли.

К вечеру стало ясно, что полк больше не может сдерживать врага. Почти все офицеры погибли. Уцелевшие бойцы с оружием в руках пробивались из окружения. Тяжелое ранение получил и Мокий Демьянович. Осколки мины перебили предплечье левой руки, повредили ноги.

Старшина Гречко и рядовой Попов забинтовали Каращенко раны, посадили его в седло, сами вскочили на коней и поскакали в лес. Они хотели добраться до Даугавы, переплыть ее — и к своим. Но — не повезло. Фашистские мотоциклисты уже разъезжали по дорогам. Едва завидев всадников, немцы обстреляли их из пулеметов.

— Надо коней бросать, товарищ старший лейтенант, — устало проговорил старшина Гречко. — Верхом незаметно не проберешься.

— Хорошо, расседлайте лошадей и оставьте в лесу, — согласился Мокий Демьянович.

Шли не спеша, чутко прислушиваясь и оглядываясь: каждую минуту можно было наскочить на засаду. Где–то неподалеку угадывалась Даугава. Но на пути к ней все чаще встречались вражеские колонны. Приходилось прятаться в придорожных кустах, канавах, а то и отстреливаться от немецких мотоциклистов. Во время одной из стычек близ Каращенко разорвалась граната. Он потерял сознание. Когда очнулся, рядом с ним никого не было. Гречко и Попов, видимо, сочли его убитым, забрали из карманов гимнастерки документы и ушли дальше. Каращенко остался один.

Ослабевший от голода и потери крови, смертельно уставший, он девять дней блуждал по лесу. Возле какого–то лесного хутора на него навалились невесть откуда появившиеся айзсарги [279] .

— Коммунист, комиссар? — плохо выговаривая русские слова, спросил угрюмый рослый мужчина и, не дожидаясь ответа, выразительно провел пальцем по шее, кивнув на ближайшую березу.

— Я строевой командир, — возразил Каращенко, указывая на рукав гимнастерки. — Смотрите, у меня на рукаве нашиты угольники.

Айзсарги заколебались. По правде говоря, они совсем не разбирались в знаках различия. Решили показать пленного начальству.

Вскоре на автомобиле подкатил офицер–айзсарг. Выслушав доклад старшего группы, он усадил Мокия Демьяновича в машину и привез в какое–то местечко. В просторном доме, где помещалось не то волостное правление, не то штаб айзсаргов, его накормили, дали попить. Офицер приказал вызвать врача, чтобы перевязать воспалившиеся раны пленного, и вышел. Рослый молчаливый парень, все время дремавший сидя на скамье у двери, остался караулить. Искоса поглядывая на него, Мокий Демьянович потихоньку подвигался к открытому окну. Сразу за домом начинались заросли кустарника, а за ними — густой лес. Выскочишь из окна — и поминай как звали! Каращенко уже положил было руку на подоконник, но парень, не вставая с места, вскинул винтовку, зло крикнул:

— Назад! Стрелять буду!

В это время дверь отворилась. В комнату вошел офицер. За ним, низко кланяясь и подобострастно улыбаясь, семенил низкорослый щуплый старик аптекарь, которого здесь именовали врачом. Услужливый и робкий, он развязал грязные, окровавленные бинты, горестно покачал головой и принялся обрабатывать раны. Нестерпимая боль обожгла все тело.

— Осторожнее! — попросил Мокий Демьянович.

— Молчать! — приказал офицер–айзсарг. — Перевязку нам делает еврей. Разговаривать с ним запрещается.

Закончив перевязку, старик пошел к выходу.

— Ну вот. А теперь вас повезут в Ригу, в лагерь для военнопленных, — сказал айзсарг. — Там будет хорошо. Вас будут лечить…

— В Ригу так в Ригу, — устало ответил Мокий Демьянович. — Мне все равно.

Последние силы оставляли его. Он откинулся на спинку стула и потерял сознание.

…В Риге, в глубине одного из переулков, отходящих от улицы Пернавас, есть квартал многоэтажных домов, примыкающий к железной дороге. Здесь, вблизи завода ВЭФ, находился созданный гитлеровцами Большой рижский концлагерь — одно из многочисленных мест истребления военнопленных. Колючая проволока, сторожевые вышки с пулеметами, несколько старых казарм, шесть сколоченных в одну доску бараков… В помещениях для узников — трехъярусные нары, тесные, как гробы.

Поближе к выходу из лагеря, у самой ограды, располагался лазарет. Он ничем не отличался от обычных бараков. Только был меньших размеров да воздух в нем до густоты пропитался тошнотворным запахом крови и пота. Военнопленные врачи и фельдшеры, обслуживающие лазарет, как могли, старались облегчить страдания раненых. В лазарете работал и фельдшер пограничного отряда Виктор Ресовец, хороший знакомый Каращенко. Во время сортировки раненых пленных он узнал старшего лейтенанта. Тот тоже заметил Виктора, но сделал ему знак молчать. Улучив момент, когда немец, наблюдавший за пленными, отошел, Каращенко быстрым шепотом произнес:

— Называй меня Никулиным Николаем Константиновичем. Понял?

— Чего не понимать, — кивнул головой Виктор. — Из нашего отряда здесь несколько человек. Живем дружно, в обиду не дадим.

Так Каращенко стал Никулиным. Он понимал, что фашисты в первую очередь будут расправляться с комиссарами, чекистами, членами партии, комсомольцами. Но то, что сказал Ресовец, лишний раз напомнило ему о другой опасности, которая подстерегает на каждом шагу. Надо быть осторожным.

— Если увидишь в лагере кого–нибудь из тех, кто меня знает, сообщи мне, — попросил Николай Константинович Ресовца.

— Сделаю. Есть у нас тут майор Дудин, ты его знаешь, он в отряде начфином был. Еще человек пять пограничников. Все надежные и проверенные люди. Кое–кто тоже скрыл свою фамилию. Я оповещу всех. Так что жди. Но и сам в случае чего будь осторожен, не нарвись на провокатора. Здесь, в лазарете, размещают только рядовых. Я скрыл, что ты офицер, а сопроводиловку выбросил. Им сейчас в тонкостях разбираться некогда, а дальше видно будет.

Этот разговор несколько прояснил положение дел в лагере. Выходит, немало людей живет здесь, как и он, под чужой фамилией. Но есть и такие, которые рассказали врагу о себе всю правду. Кто они? Честные ли люди? Каждое новое знакомство опасно.

В проходе послышались шаги. К вновь прибывшим раненым подошел высокий, хмурый человек — военнопленный врач Пирогов. Фашисты поставили его старшим над лазаретом. «Капитан, и форму носит, не снял, — отметил про себя Николай Константинович, увидев «шпалу» в петлице подошедшего. — Интересно, что он за человек? Наш или продался?»

— Покажите Никулину его место, перебинтуйте, — сухо приказал фельдшеру Пирогов, отметил что–то в списке и вышел.

— Остерегайся этого человека, — предупредил Виктор. — С немцами услужлив, с полицаями ладит. Не ровен час — и продаст.

Ресовец принялся перебинтовывать раны Никулина. Тот еле удерживал рвущийся из груди крик. Холодный пот выступил на лице, спутавшиеся волосы прилипли ко лбу, на закушенной губе показалась кровь. Николаю Константиновичу казалось, что снимают с него не бинты, а кожу. Несколько раз он просил Ресовца дать передышку. Осматривая рану, фельдшер сочувственно протянул:

— Да–а. Тут, конечно, дело сложное. Придется позвать Пирогова, пусть придет, посмотрит.

— Зачем его сюда? — еле выдавил Никулин.

— Надо. Тебе серьезное лечение требуется, а не просто перевязки. Может, он чем поможет. Посиди.

Ресовец ушел, а Николай Константинович закрыл глаза и стал ждать. Теперь ему было уже безразлично, кто его будет смотреть и что с ним будут делать. Последние силы, кажется, оставляли его.

Пирогов вопреки опасениям Виктора без лишних слов подошел к Никулипу. Тот лежал в беспамятстве. Оглядев воспаленные раны, врач равнодушно буркнул:

— Этот не жилец. Крови много потерял, ослаб. Медикаменты мало что дадут. Хорошее питание, покой нужны, чистота. А где тут?..