Дети улыбнулись и выдвинулись из своего угла, осмелели.
— А хотите, мы вам тетеньку эту симпатичную оставим, носы вам вытирать? И корову.
— Хорошая? — спросил старший.
— Кто? — в свою очередь, спросил Левушкин.
— Да корова!
— Хозяйственный мужик! — похвалил Левушкин. — Сразу видно — главный в доме, по существу задает вопросы. Корова, брат, во!
— Насовсем или так, подержать?
— Насовсем. Корова непростая. Она нас от фрицев спасла. — И, видя, как детвора в изумлении поспешила открыть рты, добавил: — Тетя Галя вам потом расскажет. Принимай, Галка, хозяйство!
4
В углу, на подушке в наволочке из грубой пестряди, белело круглое плоское лицо ездового Степана.
Вокруг Степана на табуретках и лавках расселась детвора, жующая, глазастая, с ломтями черного хлеба в руках. Плясало в печи пламя, и дом был наполнен теплом и чистотой.
— Главное, больше книжóк читать, больше книжóк! — поучал Степан своих внимательных слушателей. Лицо ездового оставалось неподвижным, лишь вспухшие, растрескавшиеся губы шевелились. Было непонятно, обращается он к детям или разговаривает сам с собой в каком-то чадном, но не убивающем мысль бреду. — Вот я грамотным дуже завидую… Не пришлось выучиться. А хотел на врача по лошадям пойти… На курсы животных санитаров вступил. И не повезло: курсы прошел, а документа не дали. У нас руководитель был — ох, сильный мужик, с бритой головой, как кавун, в белых перчатках. Вот привели на манеж больную лошадь, он махнул перчаткой, кричит мне: «Мужик, проведи рысью!.. Стой! Ясно! У нее боль в плече». А меня черт дернул, говорю: «Не, нема… она на такой манер хромает, что, выходит, сухожилие у нее подрезано. Видать, дурень какой пахал на ней да и лемехом подрезал…» Осмотрели: и точно. Сухожилие подрезано.
— Мне татко всегда говорит: пашешь — не толкай лемех к ноге! — сказал старший важно.
— А Звездочки все равно нету, — поправила его младшая.
— И что ты думаешь? — продолжал Степан, глядя в бревенчатый потолок. — Всем документы дали за скончание курсов, а мне не дали… А ученым быть дуже хорошо. Вот у нас в отряде подрывник — университет окончил. Это ж надо. Приятель мой! И химию знает… и дроби!
Ездовой, не поворачивая головы, скосил глаза в окно и увидел, что Галина доит «голландку», а Левушкин стоит возле нее. И еще он увидел, что обоз, мелькая среди голых деревьев, уходит все дальше от кордона.
— Вот они немцев побьют и возвернутся сюда, — продолжал Степан, — и я его вам покажу. Он обязательно сюда возвернется, есть тут у него дела…
Галина, поставив на землю ведро с молоком, стояла с разведчиком и, держа его за отвороты шинели, говорила:
— Левушкин, ты уж за ним посмотри. Пожалуйста! Ты ловкий, ты надежный…
— Ну ладно, ладно, чего там! — сказал Левушкин. — Обещаю. Чего мне с ним делить. У нас только одна война на двоих, а девки, видать, будут разные. Если доживем, конечно!
Она неловко поцеловала его в щеку.
— Сподобился! — сказал Левушкин. — Как любимого дедушку чмокнула… — И, иронически подняв светлую бровь, он торопливо и не оглядываясь зашагал вслед за скрывающимся вдали обозом.
5
Обоз двигался сквозь густой, свежей посадки сосняк.
Бертолет и Топорков шагали позади телег, в арьергарде, по глубокому, усыпанному коричневой хвоей песку. Лицо майора, несмотря на холодный ветер, было в мелком поту, и шел он с натугой, ссутулившись и прикрыв глаза.
Топорков вытер пот со лба, с усилием, догнав телегу, ухватился рукой за кузов и попытался сесть на ходу, но чуть было не сорвался.
— Помогите сесть, — сказал он хрипло.
Бертолет подсадил его, и майор прислонился к ящикам, прикрыв глаза. Пот снова густо выступил на его лице.
— Что с вами? — спросил взрывник.
— Ничего, ничего, — ответил майор. — Усталость. Нельзя нам уставать, да вот война получается длинная…
Он развернул карту.
— Как вы думаете, почему они нас не преследуют? — спросил Топорков с тревогой. — Может, потеряли, а?..
И тут к Топоркову подбежал Левушкин.
— Товарищ майор, там, по дороге, полицаи едут. Трое. Пропустим? Или, может, возьмем? — Последние слова он выделил, произнес С надеждой. — Возьмем, может, товарищ майор?
По дороге навстречу партизанскому обозу ехала бричка с «польским», лозой оплетенным кузовом. Человек, сидевший на бричке, узколицый, загорелый, был одет во все новое: на нем была черная пилотка, надвинутая на низкий лоб, серая шинель нараспашку, а под ней мадьярский коричневый френч с огромными накладными карманами.
Чуть поотстав, с карабинами за спинами, легкой рысцой на карих крестьянских лошадках прыгали за бричкой двое верховых.
Лицо полицая совершенно четко и определенно выражало одну, конкретную мысль, а именно: что сидит он, полицай, в личной бричке, что на нем черные суконные штаны с кантом и что позади него находятся двое подчиненных с карабинами.
Для выражения более сложных мыслей это лицо не было предназначено.
Дорога, круто повернув, вошла в выемку; справа и слева высились поросшие березнячком холмы.
Вот тут-то впереди полицай увидел человека, который стоял посреди дороги, широко расставив ноги, и дымил самокруткой.
Хозяин брички не очень испугался, скорее удивился, и на всякий случай достал из кобуры большой черный наган.
— Погляди наверх! — крикнул человек.
Взгляды полицаев заметались по сторонам, да и было от чего заметаться.
Справа, с гребня холма, смотрел на них ручной пулемет. Слева же, меж березок, возник некто долговязый, белоголовый, со шмайссером, направленным от живота — для веерной стрельбы.
Еще прежде всякой мысли чутье подсказало полицаям, что о спасении и думать нечего. Молодой конвойный, худосочный парень с оттопыренной нижней губой, вяло приподнял руки. Второй же, тот, что был постарше, рванул из-за спины карабин.
Сухо разрезал воздух винтовочный выстрел. Голова конвойного дернулась, как мяч, и он сполз с коня. Песок под ним сразу потемнел.
Полицай бросил револьвер. А молодой конвойный поднял руки повыше.
На холме, позади брички, появился Андреев со снайперской винтовкой в руке. Все четверо не спеша стали приближаться к полицаю.
Левушкин первым вскочил в бричку, не глядя на полицая, провел ладонями по черным кантованным галифе, поднял наган. Пальцем поманил к себе конвойного.
Когда конвойный, как загипнотизированный, подъехал к нему, Левушкин пальцем же указал, что следует слезать с лошади, и затем неторопливо снял с его спины карабин. Вся эта молчаливая и поэтому особенно страшная для полицейских процедура, несомненно, доставляла ему огромное наслаждение. Оттопыренная губа конвойного затряслась. Он упал на колени — как будто век учился падать, ноги сами легко подогнулись — и затараторил бестолково, его оттопыренная губа запрыгала, как на пружинке:
— Партизаны… граждане… товарищи… не своей волею… молод еще… мамка велела… паек… селедку давали… пшеничный хлеб из немецкой пекарни… крупу… рисовую и пшено…
— Пшено? — переспросил Левушкин, и конвойный, взглянув в его светлые, затянутые какой-то странной хмельной дымкой глаза, замолчал. — Пшено — это да…
— Документы! — сказал Топорков.
Левушкин расстегнул у конвойного китель и, ловко обшарив внутренние карманы, взял аусвайс и фотокарточку дивчины с надписью на обороте, затем проделал ту же операцию с онемевшим полицаем, причем в руках разведчика оказался вместе с документами блестящий «дамский» пистолетик, похожий на игрушку. Лицо Левушкина отразило чувство полнейшего удовлетворения, и пистолетик легко скользнул в рукав и исчез, как будто его и не существовало.
Документы были переданы Топоркову.
— Щиплюк?! — удивленно произнес майор, глядя в удостоверение.
— Так точно, он! — подтвердил конвойный и подпрыгнул на коленях. — Он, он во всем виноват. Это ж зверь. Сегодня ночью Ивана — объездчика с семнадцатого кордона — в тюрьме застрелил. Дочку в Германию отписал. Его, его покарайте… я молодой еще…