— Это они путь к реке перерезали! — Левушкин зябко поежился. На пригорке ветер был особенно ощутим.
— Позади тоже гудит, — сказал Андреев. — И гарью доносит.
Бертолет водил хрящеватым носом по карте, высматривал что-то. Сумерки сгущались, и впереди лежала полнейшая неизвестность.
— Вот здесь минное поле обозначено, — сказал Бертолет. — Попробуем пройти?
— Я еще не ходил по минному полю, — ответил Левушкин. — Но видел, как ходят. Покойники были хорошие люди.
— С этой стороны нас сторожить не будут, — серьезно продолжал Бертолет. — Как раз успеем проскочить к реке… Единственный шанс, а?
— Ночью-то?
— Ночью самое время разминировать.
— Давай! — согласился Левушкин.
Дряблый свет располневшего месяца, который несся куда-то напролом в мутных облаках, освещал заросшее пахучей сурепкой и сорной травой поле. Бертолет лег на живот, заполз за межу и пошарил руками в сурепке. Затем, раскрыв перочинный нож, он поковырялся в земле, запустил пальцы куда-то вглубь, сдул песчинки с открывшейся перед ним деревянной коробки и вывинтил взрыватель.
— Левушкин! — прошептал он. — Это «два зет»!
И столько радости было в голосе подрывника, словно он ожидал, что Левушкин, услышав это сообщение, немедленно пустится в пляс.
— Они в работе легкие, Левушкин! — И Бертолет пополз дальше. Голова его, как гигантский одуванчик, торчала из желтого мелкоцветья сурепки, а тонкие руки работали проворно, словно лапы крота.
Тонким, заостренным прутом он осторожно покалывал поле впереди себя и, почувствовав сопротивление дерева, рыл ладонями землю, закусив губу и сдерживая тяжелое дыхание.
Он то и дело терся носом и щекой о плечо или рукав, отчего темное его, обтрепанное пальто стало мокрым, как от обильной росы. Но пальцы работали, свинчивали взрыватели, и потное лицо Бертолета светилось высшим творческим вдохновением, оно было самозабвенно.
Левушкин, ползший следом, втыкал прутики, обозначавшие границы прохода. Аллейка этих прутиков протянулась уже метров на сорок в поле, и груда деревянных коробок росла.
Время от времени в низине, где раздавался гул, взлетали ракеты.
Чуть-чуть посветлело небо на востоке, Андреев ввел первую Упряжку в узкую аллейку из веточек вербы. Колеса едва не сбивали эти ветки, и старик осаживал лошадь, чтобы не выехать за пределы прохода.
На последних метрах, в сурепке, копошился Бертолет.
— Сейчас, — сказал он осипшим голосом и извлек последнюю коробку.
Левушкин осторожно принял ее.
Изогнувшись, как сухой стручок, Бертолет склонился над промоиной и опустил в холодную воду израненные черные пальцы. Затем, похлопав озябшими ладонями по бокам, достал блокнот и карандаш. Пальцы, однако, не смогли удержать карандаш, он выскальзывал, и тогда Бертолет, взяв его в кулак, как это делают маленькие дети, крупными кривыми буквами продолжил записи майора: «29 октября. Нет Топоркова. Прошли минное поле».
Левушкин оглянулся. Преследователи остались позади. Перед ними был сумрачный и глухой лес — надежная защита от вездесущих мотоциклистов.
Подрывник, усевшись на телегу среди деревянных начиненных взрывчаткой коробок и пустых ящиков, тут же уснул. Почерневшая его кисть с майорскими часами свешивалась с телеги. Вращались, вращались неутомимые колеса. Все дальше от егерей уходил обоз, оставляя на влажной земле глубокие росчерки колес.
Светало.
День двенадцатый
ПОСЛЕДНИЙ
1
Перед ними была река. Она блестела под низко висящим над противоположным берегом солнцем.
Это была река лесная, спокойная, но глубокая, очень глубокая — вода в ней казалась черной. Течение чуть заметно шевелило ивовые кусты, и плыли по густой воде узкие белые листья ивняка. На той стороне виднелся вросший в низкий берег остов сгоревшего баркаса.
— Ничего, — успокоил товарищей Андреев. — У нас на Дальнем Востоке ширше… Ничего река. Если б не телеги, запросто можно…
— Без телег нам никак нельзя, — серьезно сказал Бертолет.
Тень командирской озабоченности легла на его лицо и провела две малоприметные бороздки у углов рта.
— Это я все понимаю, — сказал старик. — Как там Левушкин сказал: «Свою долю за плечами носим, как горб»?
— Может, до моста — и с бою, а? — спросил Левушкин. Бертолет заглянул в карту и сказал:
— До моста бы можно. Да только моста нигде поблизости нет.
— А может, сходить к тому старичку в Крещотки? — спросил Андреев.
— К какому еще старичку?
— «Танкисту», «будьте любезны…».
— Пустые хлопоты, — буркнул Левушкин. — То ж серьезное дело — переправа. Кто на это пойдет!
— Кому фашисты костью в глотке стали — тот и пойдет, — возразил Андреев. — Может, баркас помогут раздобыть. Или еще чего придумаем…
— Попытка — не пытка, — согласился Бертолет. — Выбирать-то у нас все равно не из чего.
— Одна только просьба к тебе, Бертолет, как к командиру, значит… — снимая с плеча винтовку и выгребая из карманов последние патроны, сказал старик. — Если даст судьба переправиться, обещай отпустить меня для наказания провокатора Миронова Кольки. Мучает меня эта мысль, что носит земля такого гада… Один патрон для него особо берегу…
— Обещаю, — сказал Бертолет.
И они еще долго следили за тем, как Андреев, нахлобучив капюшон, шел через поляну и скрылся затем за деревьями.
Бертолет сидел в своей излюбленной позе — по-татарски подогнув ноги и поставив рядом каску с металлическими деталями и велосипедную зубчатку.
— Опять мастеришь? — спросил Левушкин.
— Да… немного осталось.
— Легкий ты человек, Бертолет, — сказал Левушкин. — Всегда дело находишь. А я, как свободный час, весь извожусь. Или дай стрелять, или уж самогонки. Прямо не знаю, что я после войны буду делать.
Затем Левушкин долго лежал на телеге и смотрел сквозь белесые ресницы на облака. Приподнялся на локте и, обнаружив Бертолета все в том же положении, сказал:
— Слышь, Бертолет, как ты думаешь, вспомнят о нас после войны?
— Именно о нас с тобой? — рассеянно спросил Бертолет, прилаживая велосипедную цепь к деревянной шестеренке, надетой на магнето.
— Ну, о майоре, о Гонте…
— Да как сказать… На фронте столько сейчас людей гибнет, представляешь?
— Да… А мне, если уж загремлю, хотелось бы, чтоб помнили. Вот был Левушкин, хороший парень, хотя и дурак. И чтоб всплакнула какая-нибудь… Ведь некоторым везет — их долго помнят…
— Что память? — спросил Бертолет, отрываясь от своего электровзрывного устройства. — Конечно, на миру и смерть красна. Да разве в этом дело? Вот пройдет лет сто, уйдут поколения, для которых война — это боль, и станет эта война историей. Ну, вот ты о войне тысяча восемьсот двенадцатого года много думаешь? Кажется, красивая была штука: гусары, кавалергарды, ментики, кивера… Нет, знаешь, самое главное, чтобы каждый делал свое дело, не думая о памяти. Это — забота других. Уж как получится. Вот как майор!
— Да, майор… — вздохнул Левушкин. — Ты как думаешь, что в нем такое особое было, а?
— Не знаю. Он был коммунист. Настоящий. Не на словах.
— Жалко, что в войну лучшие люди гибнут, — сказал Левушкин. — Очень жалко… Нет, Бертолет, насчет памяти ты не прав. Кто-то из нас должен выжить и о майоре рассказать. Нельзя о нем забыть, никак нельзя…
Река Сночь, черная, холодная река, несла последние ивовые листья.
Зябко подрагивали кусты, опустившие в воду тонкие ветви. И посвистывал в долине, на просторе, северный ветер, гнал ватные зимние облака.
2
Ох и повезло же уссурийскому старичку Максиму Дорофеевичу Андрееву под занавес нелегкой походной жизни!..
Перед ним на столе — огурчики, капустка свежайшего засола, но без горечи, старинный лафитничек с довольно прозрачной жидкостью и — чудо после партизанского неуюта! — трезубая мельхиоровая вилка. Как известно, огурчик, надетый на вилку, имеет неоспоримые вкусовые преимущества перед тем огурчиком который приходится хватать грязными лапами…