Караван шел и шел через одинаковое голое пространство, окруженный безмолвием и равнодушием земли.

Красноармейцы, измученные постоянной жаждой, казалось, перестали обращать внимание на равнину, они научились дремать в седлах и спать на тряских арбах. И часто, когда их еще не сморил сон, закрыв глаза, вспоминали они далекие и невероятно простые места, где растут леса и раздолье трав, где много обыкновенной воды. И в реках, и в колодцах, и в лужах, что переливаются голубыми блестками после обильного дождя.

Дробный стук конских копыт, монотонное, заунывное поскрипывание колес, давно не мазанных дегтем, тихий, приглушенный говор усталых людей и одинокая гармоника нарушали вечное безмолвие равнины. Караван шел дальше, а сзади снова смыкалась густая тишина, и лишь встревоженный тушканчик, обычно юркий и подвижный, любопытный до крайности, одиноко стоял возле своей норы. Он, привстав на задних лапках, застыл, чем-то похожий на человеческое существо, большеротый и короткорукий, и смотрел огромными выпуклыми, словно в очках, глазами на уходящий караван, над которым вилось легкое облако пыли…

2

Джэксон, закрыв глаза, лежал на высокой арбе и кожей лица ощущал легкое, едва уловимое дуновение, что исходило от вращающихся огромных колес. Рядом, накрывшись шинелью, дремал мадьяр Янош Сабо. Его длинные ноги в обмотках, словно жерди, торчали с краю арбы.

Джэксон и Мурад сначала располагались на этой арбе, но ярый кавалерист-туркмен никак не желал «ехать, как женщина». Он уговорил Сабо обменять беспокойное место в седле на тихую жизнь пассажира арбы, на что мадьяр охотно согласился.

Они подружились сразу, едва Джэксон попал в интернациональную роту экспедиции. Янош знал слабо русский и немного английский, благодаря чему почти свободно разговаривал с Сиднеем. Янош при каждом удобном случае вспоминал свой Будапешт, широкий Дунай и красавцы мосты, но которым бродил со своей невестой три года назад, до отправки на фронт, до пленения…

Худощавый и жилистый, с мягким взглядом спокойных карих глаз и выпуклым большим лбом, он скорее напоминал учителя, чем слесаря. Янош работал на Будапештском машиностроительном заводе. Сабо трудно переносил жару и постоянно жаловался на изнуряющую жажду, утверждал, что у него за время похода «высушилось тело и кожа присохла к костям», и потому считал лучшим способом сохранить оставшиеся силы, еще нужные революции, — спать как можно дольше. И он, едва трогались в путь, располагался на арбе рядом с пулеметом, накрывался с головой толстой солдатской шинелью, и вскоре доносилось его ритмичное похрапывание.

Сидней, честно говоря, завидовал мадьяру, его умению спать в таких тряских условиях: арба противно дрожала и подпрыгивала на каждой кочке, да еще к тому же заунывно скрипела огромными колесами. Джэксон несколько раз пытался последовать примеру своего нового товарища, но у него ничего не получилось, он не мог заснуть. Часами лежал с закрытыми глазами, но сон не приходил, а в голову лезли всякие непрошеные мысли и тоска по далекой родной Америке.

Если Джэксону и удавалось вздремнуть на арбе, то потом на привале он не мог заснуть до полуночи, ворочался и чертыхался. Так было и вчерашней ночью. Сон не приходил. Слева и справа, разостлав на жесткой земле шинели или войлочные подстилки, спали бойцы. У тлеющего костра, обхватив винтовку, сидел и клевал носом дежурный. Он то и дело звучно зевал и потягивался, изо всех сил боролся с навязчивым желанием прилечь и окунуться в сладкую нежность сна.

Сидней, чертыхнувшись в который раз, стал рассматривать перед собой темное, почти черное замшевое небо, на котором низко над землей и удивительно ярко светили крупные звезды. Он долго смотрел на ковш Большой Медведицы, на голубое сияние Полярной звезды, похожей на осколок льда, на красный Марс, большие и малые звезды, и ему вдруг небо показалось огнями гигантского города, вроде Нью-Йорка…

Нахлынули воспоминания, далекое стало близким… Вот он, молодой и сильный, выходит на ринг, тренер снимает с него халат и легонько подталкивает ладонью: «Давай, Сид!» Из противоположного угла под рев публики, выставив кулаки, обтянутые пухлыми боевыми перчатками, нагнув голову, идет противник… Все это было, было… Повторится ли когда-нибудь?

Сна нет и скоро не будет. Сидней поднялся и, осторожно шагая через спящих красноармейцев, побрел в степь. «Надо устать, надо немного походить, — говорил он сам себе. — Целый день без движения… Пройду две-три мили, тогда и сон сам ко мне явится».

И он пошел в степь. Ходил долго и в темноте, в стороне от привала, проделал упражнения на ходу, попрыгал на носочках, провел несколько раундов «боя с тенью»…

Стояла глубокая ночь, когда Джэксон возвращался к своему костру. После легких боксерских упражнений он устал, хотелось пить и отдохнуть. Джэксон подумал: пару глотков можно сделать, но не больше — фляга его почти пустая. Ему и Мураду пока выдавали еще двойную порцию воды, однако и ее не хватало.

Джэксон отвинтил крышку, поднес ко рту. «Только два глотка, — приказал он-сам себе. — Только два».

Он выпил три глотка. Просто не мог удержаться. Теплая и горьковато-соленая вода, казалось, лишь слегка смочила глотку и не утолила жажды. «С полведра выхлестал бы сразу, если бы представился случай», — подумал боксер.

Вдруг неподалеку от повозок появились две тени. «Видно, тоже бессонница мучает, — решил Джэксон. — Не спится людям!» Он хотел было уже выйти к ним навстречу и поболтать, как до него донеслись английские слова. Сидней на секунду замешкался: неужели в отряде есть англичане? А он, оказывается, не знал. Вот хорошо, есть с кем поговорить на родном языке!

Но выйти из тени арбы к разговаривающим он не успел. Сидней уловил смысл странного разговора и сразу насторожился. Джэксон приник к арбе и не сводил глаз с неизвестных. Те говорили приглушенно, почти шепотом, однако до Сиднея долетали отдельные фразы, смысл которых был весьма ясным. Джэксон оторопел: в отряде зреет какой-то заговор или готовится какая-то диверсия… Оба обвиняли друг друга в нерешительности, то и дело звучало слово «золото», один другому что-то упорно доказывал.

Джэксон опустился на землю, лег между колесами и, стараясь не шуметь, тихо пополз к говорящим. На одном он разглядел командирскую кожанку. Другой, высокий, был в гимнастерке.

— Малыхин пригласил меня к себе, посадил на повозку и не отпускал до привала, все расспрашивал, вернее, допрашивал об истории на форте.

— Все о том остолопе моряке? — спросил тот, что был в кожанке.

— Да, все о нем. По нескольку раз переспрашивал, интересовался подробностями. Боюсь, что им стало что-то известно.

— Это исключено.

Джэксон полз беззвучно, как ящерица, вытирая животом землю. Малыхина он знал. Начальник особого отдела отряда. Хмурый и неприветливый моряк. Малыхин в первые дни тоже дотошно выспрашивал Джэксона и Мурада: что, и как, и почему… Тошнило от его назойливых вопросов! И в то же время его можно было понять: служба у него такая.

— А если Малыхин станет допрашивать и тех солдат, что находились возле радиостанции?

— Они ни черта не знают, барон, — ответил человек в кожанке.

Джэксон удивленно насторожился: барон! Еще одна новость! Неужели высокий в гимнастерке настоящий барон? Или, может быть, это его прозвище?

— Но они видели, как туда первыми вошли мы с тобой.

— Ты прав, вполне может быть. — Человек в кожанке немного помолчал, потом тихо сказал, словно приказывал: — Малыхина придется послать в гости к предкам.

— Шуму много будет.

— Можно и без шума. У нас же есть порошок, действует мгновенно.

— И ты думаешь, он станет пить из наших рук? — В голосе высокого сквозило недоверие. — Он хитрее нас с тобой.

— Пить, конечно, эта скотина красная не будет. Но есть другой способ, о нем хорошо написал великий Шекспир в «Гамлете».

— Отравленные шпаги? — неуверенно спросил высокий боец.

— В следующий раз, если нам представится возможность, дорогой барон, я с удовольствием прочту вам лекцию, мы более подробно поговорим о великих английских писателях, и в частности о Шекспире. — В голосе человека в кожанке звучала плохо скрытая насмешка. — Сейчас просто некогда. Лишь напомню высокообразованному барону, что датского короля, отца принца Гамлета, отправили к праотцам элементарно примитивным способом. Ему влили в ухо некий настой, вроде разведенного нашего порошка, когда тот изволил почивать. Малыхин не царственная особа и поэтому должен даже гордиться, что мы его убираем таким способом, не так ли?