В группе накапливалось тупое безысходное бешенство. Оно дошло уже до предела, нестерпимо разъедало изнутри.
Осман-Губе присутствовал на всех занятиях и дождевике, торчал надзирающим черным столбом. Холодил каждую душу, держа кобуру расстегнутой.
С особым пристрастием присматривался гестаповец к пришпиленному к отряду Засиеву. Тот тянулся за всеми, терпел из последних сил, крошил зубы в немыслимом терпении. Ему ничего не объяснили, догадался сам: проверка на прочность. Льдистый взгляд полковника присасывался с брезгливым любопытством: надолго ли хватит чужака?
К ночи Засиев с ужасом убеждался, что сил почти не осталось. Похудел, издергался, нервы были натянуты до предела.
Когда заканчивались занятия, Осман-Губе шел к себе в палатку, вызывал Биндера. Маленький тщедушный еврей с длинными цепкими руками выдернут был полковником из львовской еврейской колонны, отправляемой в Равенсбрук, он оказался полезным в качестве массажиста и парикмахера.
В школе у Биндера были две обязанности: ублажать бритьем и массажем щеки и тело полковника и служить громоотводом для паскудного настроя десантников. С первой обязанностью справлялся Борис Соломонович отменно, был он в мирное время мастером высочайшего класса. Узловатые, на удивление сильные пальцы добирались до самых потаенных мышц, разминали каждое волоконце, выдавливали из них усталость и вялость.
Что касается громоотводных функций еврея, здесь Осман-Губе изобрел весьма оригинальную методику развлечения. Затурканный, искляксанный синяками от ежедневных тычков и щипков мусульманского свирепого воинства, получал Борис Соломонович еженедельно дозволение хозяина на публичное аутодафе. Перед ним выстраивалась шеренга десантников. Биндер шел вдоль нее, подслеповато всматриваясь в лица. Когда перед ним появлялось самое ненавистное, он останавливался и начинал разминать длинные сухие пальцы. Закончив с разминкой, Борис Соломонович размахивался и влеплял обидчику интеллигентную пощечину. А поскольку руки у массажиста при всей своей внешней хилости были скручены сплошь из мышц и сухожилий, то оплеуха пламенела на лице жертвы весь долгий вечер, служа для остальных предметом немыслимых изгаляний.
Эта еженедельная процедура была для Биндера актом отчаянного самообладания и мужества, ибо десантники с вожделением и он сам до галлюцинации отчетливо представляли финал: случись застать кому-нибудь из них Бориса Соломоновича в укромном уголке — растерзает на клочки.
Но, во-первых, на жизни личного массажиста Осман-Губе лежало табу самого полковника (тычки, щипки и плевки не шли в счет), а во-вторых, укромных и темных уголков Биндер научился виртуозно избегать. Здесь, в степи, их и вовсе не было.
Этот вечер надвигался особенным. Над степью и аэродромом к ночи подул теплый ветер, согнал сырой туман, пронзительно высветилось небо. И впервые за долгое ненастье пролился обильно и благостно в истосковавшиеся зрачки пурпур летнего заката.
Осман-Губе выстроил десантников вдоль палаток. Ему вынесли рояльную банкетку, и полковник, опустившись на нее прямоспинно и величественно, вдавив лакированные ножки сидельной аристократки в раскисший глинозем, сказал Биндеру:
— Форвертс. [564]
Биндер двинулся вдоль шеренги. Воистину, это был особенный вечер. Шеренга ненавистных морд уплывала влево от него, и он волен был сегодня воздать каждой из них и всем вместе. Шеренга ненавидела это двуногое НЗ из вещей полковника за особое положение, за сытое тление подле властителя, за чистые руки, одежду и обувь, за физический покой без ноющих мышц, липкой грязи и безмерного насилия над собой. Биндер платил тем же за их животную выносливость, за скотский досуг, бесконечные издевательства над собой — за иную породу биологических кастратов. Они сформировались в разные породы еще до войны. И эта разность клокотала в Биндере.
Борис Соломонович ждал этой минуты со страхом и томлением с той самой вечерней поры, когда Осман-Губе сказал ему, блаженно покряхтывая, одеваясь после массажа.
— Можете дать себе волю, Биндер. Сегодня последняя ночь. Мои самцы отправятся на Кавказ к утру.
— Означает ли это, господин полковник, что изменится моя личная судьба? — замирая, спросил Биндер спину полковника.
Шевелились лопатки, Осман-Губе застегивал мундир.
— Она в корне изменится, — наконец упал из недоступной высоты ответ. — Вы обретете покой… и мое расположение. Вы их заслужили добросовестной службой.
— Вы останетесь, господин полковник? — ухнул недозволенным вопросом Биндер.
Осман-Губе не ответил. Выходя из палатки, он облучил еврея жестким рентгеном короткого взгляда, отчего заныло у Бориса Соломоновича в затылке и позвоночнике.
Биндер отвешивал пощечины каждому, не пропуская ни одной рожи. Ладонь его горела от рисковой работы. Примерно так обречен работать плохой дрессировщик в клетке с тиграми, усыхая душой в бессильной ярости, испускаемой хищниками. Разница и мерзость происходящего заключалась в том, что здесь, перед шеренгой, у Биндера отобрали даже цель дрессировки: он ничему не учил и ничего не требовал. Он истязал бесцельно. Но трудился тем не менее основательно и хлестко, продвигаясь справа налево. Вправо сдвигалась очередная проштампованная его оплеухой физиономия (красная скула, вздутые желваки, опущенные глаза). В душе Биндера призрачно разгорался посул полковника: «Вы обретете покой…»
Это стадо исчезнет, растворится в ночи навсегда, они больше не встретятся, их уже не сведет вместе жизнь. Яхве сделает так, чтобы это случилось именно навсегда, а расположение полковника в это черное, безумное время стало казаться теплым и необъятным, как пуховая перина без клопов. Но… разве есть на свете такое блаженство?
Здесь что-то кольнуло в зрачки. Новичок — осетин Засиев смотрел в лицо Биндера. Он не опустил глаза, как остальные, он молчаливо вопрошал: «Ты взбесился, что ли?»
— Не смотрите так на меня, — сухо, но вежливо попросил массажист, ибо новичок нарушил правила их сволочной игры. Он был единственным, кто не участвовал в травле Биндера, и заслужил пропуск в поголовном мордобое.
— Что ты за цаца? Не смотреть на тебя! — вскинулся Засиев. Можжили мышцы и кости от жуткой тренировочной нагрузки, корчилось в унижении естество: Ланге сунул его в зверинец гестаповца, как надоевшую куклу в мусорный ящик.
Сосредоточенно ловил их каленый диалог сзади Осман-Губе.
— Я не цаца. Я газдаю долги, — уточнил Биндер и вмазал Засиеву справа, после чего стал изучать переносицу осетина. Переносица белела. Засиев все хуже смотрел на Биндера.
— Я попгосил не смотгеть, — поморщился, напомнил Биндер и вмазал осетину слева, ощущая спиной каменную опору полковника.
То, что произошло потом, Биндер не успел осмыслить. Перед глазами его что-то мелькнуло. Страшный тычок с треском вогнал ему в рот несколько передних зубов и запрокинул затылок к лопаткам. Когда сознание, на миг покинувшее Биндера, вернулось к нему, он ощутил, как сминается в железных тисках горло, абсолютно не пропуская воздух к легким, и уже не ватные ноги держат тело, а вытянувшаяся шея.
Глаза Биндера с сумасшедшей скоростью заливала чернота. Борис Соломонович, понимая, что сознание сейчас покинет его, силясь обернуться к Осман-Губе, выхрипнул через сплющенное горло предсмертный исступленный зов:
— Г-х-ос-по-ди!
Потом у него разорвалось сердце.
Осман-Губе превратился в бога. Еврейское оборванное «господин полковник» обернулось «господи», взывало о возмездии. Оно надвигалось на Засиева. Опустив клешнястые руки с ладонями, обожженными чужой тонкой шеей, сотрясаясь в ознобе, которым исходило из него бешенство затмения, осетин ожидал приговора. Он не осилил судьбы, испытание одолело подкидыша. Рухнула затаенная, на самое дно спрятанная страсть — вернуться к своим любой ценой. Теперь все, конец.
— Бабы, — негромко и брезгливо уронил гестаповец с рояльной банкетки. — Вы разве мусульмане? Один среди вас мужчина, и тот неверный. Учитесь отвечать на оскорбление. Сколько месяцев вы терпели еврея? Лечь! — взревел внезапно полковник.