Часов около десяти утра эшелон прибыл на Торговую. Пока шла выгрузка, офицеры группами бродили по станции и привокзальной площади в поисках чая, горячей пищи и самогона.

Клаус, примостившись в стороне на куче шпал, полусгнивших от времени и дождей, аккуратно записывал на листке бумаги свои стихи.

— Мамаше? — усаживаясь рядом, спросил прапорщик Недоброво.

— Нет… стихи написал ночью, — ответил Клаус, торопясь прочесть неожиданному слушателю свои стихи.

— Ин-те-ресно! — довольно равнодушно сказал Недоброво. — А ну, валяй.

Клауса слегка покоробило такое снисходительное равнодушие к его стихам, но желание прочесть их вслух, услышать отзыв было сильнее.

— «Я не знаю зачем»… — начал вполголоса читать Клаус, сначала сбивчиво и быстро, затем все уверенней.

— Вот что, друг ситцевый… — сказал Недоброво, как только Клаус закончил чтение, — ты знаешь, где мы находимся? А?

Клаус, еще полный гражданского пафоса и поэтического волнения, оторопело посмотрел на него.

— А находимся мы на фронте гражданской войны, лютой и беспощадной ко всем, кто мутит Россию. Понятно тебе? — Прапорщик затянулся, сплюнул на шпалы и опять спросил: — А известно тебе, Клаус, кто командует нашим корпусом? — и сам же ответил: — Генерал-лейтенант Пок-ров-ский, Александр Михайлович. А сей генерал ненавидит большевиков, меньшевиков и прочую социалистическую нечисть и вешает их беспощадно! Запомни, вешает без суда и следствия. И этих вот босяков, над которыми ты распустил нюни, тоже повесил Покровский. Говорят, — вставая сказал Недоброво, — повесил он уже девятьсот девяносто девять человек. Смотри, Клаус, как бы ты не оказался тысячным. А всего лучше давай-ка их сюда, — и он забрал из рук Клауса листок, — а всего лучше порвем к чертовой матери твою чепуху и… — он многозначительно поглядел на Клауса, — и забудем. Понятно?

Прапорщик на мелкие кусочки изорвал листок со стихами приятеля и развеял их по ветру.

— Так-то, фендрик. Молод ты еще и глуп. И с бабами возиться не умеешь, и солдатской жизни не понимаешь.

Клаус, опустив голову, молча слушал бывалого дроздовца, а в воздухе еще кружились белые обрывки его ночного «шедевра».

ГЛАВА VI

Черной неровной лентой двигалась колонна по пыльной извилистой дороге. С грохотом, звеня и сотрясаясь, катились пушки. Двадцать широких рессорных тачанок, плавно покачиваясь, одна за другой шли в середине колонны. Любовно укутанные в чехлы пулеметы черными точками глядели по сторонам, кучера кубанцы еще сдерживали сытых упряжных коней. Перейдя через мост, бригада разделилась. Сотни свернули влево. Два орудия и десяток тачанок послушно потянулись за полком.

Великокняжеская осталась позади; Внизу, по холмам, зеленели низкие сады, облепившие станицу. Белые пятна хат, желтая церковь и ярко горевший на солнце крест смотрели вслед уходившим казакам. Капризный Маныч, запутавшийся в песках и камыше, поблескивал ровной полосой и снова уходил в серые буруны. Впереди широкой скатертью лежала зеленеющая степь. По краям, далеко на горизонте, маячили чуть видные хутора, сливаясь с синеющей мглой. Утренний туман, сырой и нездоровый, клочьями отрывался от земли и плыл в воздухе седыми пятнами, тая под робкими лучами раннего солнца.

Теплый пар шел от вспаханной земли. Слежавшаяся и сочная земля пахла перегноем.

Казаки приподнялись на седлах. Бунчук оглядел раскинувшуюся внизу станицу, вздохнул и, стягивая папаху с кудлатой головы, торжественно произнес:

— Ну, прощай покеда. Мабудь, и не приведется свидеться с тобой.

Казаки закрестились и, не сводя глаз с исчезавшей за холмом станицы, рысью поскакали под гору. Дорога свернула в ложбину. Цокая копытами и звеня оружием, шел полк, торопясь к хутору Коваля. Радостное сияющее утро всходило над полями, нежные зеленые побеги тянулись к солнцу. Черными квадратами темнели яровые, веселой, смеющейся радостью смотрели зеленя.

Ой, да как мне нонешнею ночкой,
Ой, да малым-то, малым спалось… —

затянул чей-то неуверенный голос.

Во сне много виделось!

Заунывная песня пробежала по рядам.

Ой, будто коник мой вороной… —

на высокой ноте тянул запевала.

Ой, да разыгрался подо мной… —

звенели тенора. Пели тихо, вполголоса. Лица были серьезные и сосредоточенные.

— Не петь! — зазвенел впереди голос есаула.

— Не петь, не приказано петь, — пробежало по сотне.

Песенники смолкли, и только высокая, бабья нота подголоска с секунду звенела над головами.

Десятка два скирд окружали хутор Коваля. Длинные одноэтажные амбары для хлеба и конюшни были заполнены казаками. На скирдах сидели офицеры штаба и, рассматривая в бинокли уходившую на Ельмут дорогу, обсуждали план наступления. По двору бродили казаки, темнели сбатованные кони, поблескивали черные спины тачанок. По амбарам, пугая чудом уцелевших кур, сновали пулеметчики, выискивали среди забытого и второпях брошенного скарба что поценнее. Несколько пехотинцев раздували костры, устанавливая на них свои котелки. С грохотом въехала артиллерия, и, лихо развернувшись, остановилась, уставив черные дула пушек в синеющую степь. По холмам, окружавшим хутор, тянулись группы отставших казаков. Вдалеке ухали пушки, черные столбы разрывов время от времени вставали над холмами. Низко, прямо над головой пролетал аэроплан, держа направление к северу на Царицын.

— Наш чи его?

— Видать, наш, должно, на разведку.

— А ну как сыпанет оттеда дождичком по нас, поминай как и звали.

Казаки сонно и равнодушно поднимали головы, провожая взглядами удалявшийся аэроплан.

Воцарилось молчание. Казаки позевывали. Бездействие тяготило людей. Глаза казаков перешли на волновавшихся и горячо споривших офицеров.

— А что, братцы, я ровно ничего не пойму. Что же это значит. Только с турецкого фронта вернулись, опять на новый, на свой иди.

— Что? Ничего, воюй знай да помалкивай, — сказал молчавший до этой поры казак. — Наше дело маленькое, за нас офицеры думают.

— За нас и жалованье получают, — добавил чей-то неуверенный голос.

— Нет, братцы, что-то не так. Значит, так друг дружку колошматить и будем, а?

— Поди их спроси, — снова вмешался угрюмый казак, кивая на офицеров.

— Хо-хо-хо, — засмеялись кругом, — они тебе расскажут.

Казаки помолчали, недружелюбно поглядывая на расположившийся невдалеке штаб.

— И какие они, братцы, снова важные да храбрые стали, ровно ничего и не было. Начнут опять над нашим братом мудровать. Как вспомню я, как мы с фронта уходили, так все сердце огнем кипит.

— А как вы уходили, расскажите, дядько, — попросил Никола. Ему невыразимо приятно было лежать на траве и, глядя в ясное небо, слушать, что говорят казаки.

— Да так, уходили, и вся, — буркнул угрюмый казак и, обведя взглядом соседей, продолжал: — А напередки решили мы с нашими драконами посчитаться. И вот, братцы мои, прямо чудно, что тогда со мной сделалось. Гляжу я на них: сгрудились, ровно баранта в поле, куда что и подевалось. Как поскидали с них кресты да еполеты, совсем другие люди, по-другому обозначились. Дивлюсь и глазам своим не верю. Господи, думаю, да неужто ж я вот им, вот этим харям, всю жизнь свою отдавал? С нами рядом солдаты свой штаб решали, там их человек до ста прикончили.

— А поди, страшно человека живота лишать? — спросил Никола, глядя испуганными глазами на рассказчика.

— Чего страшно, не свой живот отдаешь, — неторопливо бросил угрюмый казак. — Да хоть бы и свой — не велика печаль. Какая наша жизнь — голая, одна насмешка.