Так рассказывала мать. А он и сам знал, что первым чудом в его жизни был этот синий простор, в котором будто летишь.
Первые его игры были у воды. Еще дошкольником пропадал у моря с утра до ночи, и первой материной угрозой, которую запомнил, была: «Утонешь — лучше домой не приходи!» Помнил, что смеялся, когда она говорила такое. Разве в море можно утонуть? Они плавали с ребятами не сколько могли, а сколько хотели. Уставали, ложились спиной на волны и лежали, загорали на солнышке, отдыхали.
Первое, что он узнал в городе, — пляж. Позже полюбил порт, особенно вечерний, когда огни — как золотые россыпи, и тени кораблей на воде таинственные, зовущие, и тихая вода в бухте, расцвеченная как в праздничную иллюминацию.
Потом его любовь вернулась к пляжу. Это было связано с девчонками, которых картины порта не больно воодушевляли. Но порт не разлюбил. И если бы кто сказал тогда, что в море ему не плавать, он, наверное, избил бы того человека.
Гошка пошел в мореходку, не раздумывая ни минуты, И с ходу попал в загранку. А там, как говорил его друг матрос Серега Швыдко, «шик, блеск, тру-ля-ля». Привезли они что могли из первого рейса, реализовали оптом и две недели жили как боги. Тогда Гошка и понял, что кроме моря очень любит еще и деньги.
Он привозил из загранки плащи, модные платочки — все, что хорошо шло. Появился спрос на жевательную резинку — притащил сразу два десятка блоков. Узнал, что можно зарабатывать на порнографических журналах, — и поволок их через море. Лучше бы он не брался за это дело. Потому что, если, рассказывая о платках, можно было сослаться на сестру Веру, которая обожает эти штучки, то про журналы что скажешь?
Незаконное, оно ведь всегда до поры до времени. В тот раз до суда дело не дошло, хотя и этим грозились. Но с флота его выставили и вообще из порта. Поработал Гошка в одном, другом месте и понял: без моря не жить. Как и без «монет» тоже. Но море было пока отрезано начисто, и он сделал целью своей жизни «вторую любовь» — добывание денег любым способом. Это было нетрудно, тем более что оставались старые друзья и связи. Так он стал крепким звеном в цепочке, по которой бежало и барахло, и валюта.
Гошка размышлял о своей судьбине весело и беззаботно. Но иногда на него накатывало. Вскрикнет в порту судно, прерывисто, с придыхом, докатится крик до гор, отшатнется обратно к бухте, к набережной, приглушенный расстоянием, тихий и печальный, — и схватит вдруг за сердце такая черная тоска, что хоть прыгай с бетонной стенки, плыви за судами, уходящими в синюю даль.
Как это вышло у него, что жизнь пошла не в ту сторону? «Бичи» с бульвара толковали — не повезло. Верунчик тоже говорила — не повезло, но имела в виду совсем другое, потому что ничего толком не знала. Бывало, Гошка удивлялся: слепая, что ли? Потом понял: и впрямь слепая, потому что верила в него, как в себя, а любила даже больше, чем себя.
Было раз, встретил он замполита со своего «Кишинева». И тот выложил Гошке его личную жизнь сразу во всех измерениях.
— Ты привык, что в жизни все удается, привык относиться к существующим благам, как к морю, в котором хоть купайся. Мне рассказывали, как ты шумел однажды, когда к тебе не пришел по вызову врач. Больного человека оставили без медицинской помощи! Знаю, как замучил начальника милиции жалобами на милиционера, который при задержании порвал на тебе рубашку. Тебя с малых лет носят на руках, сначала дома, потом в обществе. И ты привык к заботам, уверовал в свою значительность. А от такого «верования» один шаг до наглой мысли, что все возможно, все простится. Да, мы, к сожалению, слишком много говорим о правах человека и слишком мало о его обязанностях перед обществом. Но можно ли требовать права, не выполняя свои обязанности?
— Испортили меня, — сокрушенно кивал Гошка.
— Кто тебя испортил?
— Да вот, вы же говорите…
— Я говорю? — изумился замполит. — Я говорю, что били тебя мало!
Смешной получился разговор. И Гошка от души хохотал, когда рассказывал о нем приятелям. Хотя было ему совсем не смешно. Скорее грустно было. Потому что всем нутром, печенками чувствовал: прав замполит. Пока был жив отец, все у Гошки вроде бы шло нормально. Но в шестьдесят восьмом старые раны доконали отца. Мать умерла в одночасье от рака. «Береги братика», — сказала мать Вере за день до смерти. И Вера рьяно выполняла этот завет.
— Ты меня испортила, — как-то сказал он ей под пьяную руку.
Вера проплакала целый день. А потом все пошло по-прежнему. Уж такая она была: совсем не могла, чтобы ни о ком не заботиться…
— Эй, Братик! — услышал он сквозь шум ветра. В форточке виднелись толстые щеки знакомой бабенки со странной кличкой Шантаклер, одной из тех, на ком держалась их торговая цепочка. — Что тебя носит под дождем?
— Заботы замучили! — наигранно крикнул он.
— От забот спасаются знаешь где?
— Иди ты! — озлился Гошка. Свернул в улицу и пошел размашисто, втянув голову в плечи, подражая старым морским волкам.
Дома было тихо и чисто. На столе лежала записка, полная ахов по поводу его внезапного исчезновения.
«Ты, наверное, голодный, — писала Вера. — Поешь горячей картошки, она на табуретке в кастрюле, завернута в телогрейку…»
Думая о Вере, он вспомнил вчерашнего пограничника и немного развеселился. Все-таки это была его идея: если уж отдавать Верку замуж, то за человека, который мог пригодиться. Он и книжку выкинул только потому, что увидел зеленую фуражку.
Гошка разлегся на своей раскладушке и принялся мечтать о том, как этот пограничник, потеряв голову от любви к Верке, пойдет в партком пароходства хлопотать за него, как возьмет его на поруки. И тогда снова — здравствуй, море! И лимонно-банановые джунгли с синими лагунами, и россыпи огней на неведомых берегах, утонувших в ночи, и манящее сияние реклам в портовых городах, где все тебе улыбаются: бармены из-за стоек, девочки из-за штор…
Его разбудило солнце. Вот чем хорош этот город, так непостоянством погоды. Отгудит шторм с дождем и снегом, а на другой день — солнце во все небо. А то повиснет облачная борода на вершинах гор и полетит на город соленый дождь из брызг, сорванных с волн в бухте. А бывает, обрушивается ледяной ветер. Тогда брызги замерзают на лету и повисают сосульками на набережной, на бортах пароходов, на балконах домов. А то набегает «моряк», как сегодня ночью. Тогда мальчишки, несмотря на дождь, собираются на набережной смотреть волны, остервенело бьющие в стенку. Этот ветер капризен, как моряк, полгода не сходивший на берег, — затихает так же быстро, как и налетает.
Гошка посмотрел на сверкающие мокрые крыши, потянулся, закурил и задумался: куда податься? На толкучку не хотелось. Противны были сегодня знакомые ухмылочки всех этих Вадиков, Эдиков, Шантаклеров и Булочек. Сегодня хотелось в порт. Он побрился, нацепил галстук, чтобы как у людей, погляделся в зеркальце и вышел. Быстро сбежал к морю, пошел вдоль бухты, мимо ворот лесного и рыбного порта, мимо нефтепирса, туда, где постройки, завораживающие бухту, расступились и открывалась панорама с портальными кранами, высоко занесенными над пароходными трубами. Гошка любил это место. И теперь он остановился у парапета набережной, закурил и жадно уставился на блескучую, уже успокоившуюся после ночного ветра гладь бухты, пересеченную вдали темной полоской мола, на буксировщиков, словно бы присосавшихся к низкому борту тяжело груженного танкера. Рядом с набережной суетились утки-нырки, исчезали в зеленоватой глубине и беззвучно выныривали в другом месте.
Как давно он не был здесь! Все знакомо, и все переменилось. Нырнуть бы, как эта черная птица, исчезнуть на время и вынырнуть совсем-совсем в другом месте!
— Э-ей!
У причала стоял высокий парень и махал рукой. Гошка удивился: кто еще помнит его в этом порту? И вдруг как ударило — Вовка Голубев, друг-приятель, корабельный поэт. И побежал, спотыкаясь на неровном тротуаре, задыхаясь от радости.
— А я гляжу — кто такой? А это ты! Ну, вымахал! Вырос, что ли? Совсем не узнать…