Элизабет стала принимать приглашения на вечера, чего она раньше никогда не делала. Иногда она смеялась, что тоже было новостью; раз или два она даже сама отпустила какую-то шутку. В её глазах, обычно таких тусклых, теперь появлялись живые искорки. Казалось, начали оправдываться мои надежды завоевать её доверие. Иногда она приходила к нам домой. Я добился и того, что мои коллеги тоже стали приглашать её к себе.
Нелегко было заставить девушку почувствовать, что она нам нравится и что она наша.
Тем не менее в ней всегда было что-то странное. Трудно было не раздражаться, когда она вдруг начинала вести себя так, как будто ей решительно все надоело. На вечерах я часто наблюдал, как группа весело болтающих людей вдруг умолкала при приближении Элизабет. Она была именно тем человеком, который способен испортить настроение людям. Все же, казалось, она исправляется.
Однажды между нами произошла короткая беседа, которая, хотя я и не придал ей тогда никакого значения, теперь, когда я оглядываюсь назад, кажется мне знаменательной.
Мы были одни в моем кабинете. Я писал доклад, а она переводила статью из газеты «Таймс». Вдруг она подняла голову и сказала:
– Как вы думаете, Германия всё ещё может выиграть войну?
– Конечно, – ответил я довольно резко, так как не люблю, чтобы во время работы меня прерывали посторонними разговорами.
– Почему вы так думаете? Положение на всех фронтах кажется очень серьезным, не так ли?
Я отодвинул бумагу и карандаш в сторону и посмотрел на нее.
– Да, положение действительно очень серьезное. И я, живя в середине двадцатого столетия, не верю в чудеса. Я согласен с тем, что теоретически война проиграна, учитывая огромное количество американских военных материалов и людские ресурсы русских. Но военные материалы и людские ресурсы ещё не все. Есть ещё политика и дипломатия. Война бывает окончательно проиграна лишь в тех случаях, если стране будет нанесено поражение и в этих областях.
– А что, если это случится?
– Тогда будем считать, что такова воля божья. В таком случае мы ничего не сможем сделать.
– Но разве нет выхода из создавшегося положения?
– Не для отдельных людей. По крайней мере, я не нахожу такого выхода. Это можно сравнить с поездом, мчащимся на всех парах к гибели, в то время как все мы сидим в этом поезде. Человек имеет столько же шансов сломать себе шею, пытаясь выпрыгнуть из поезда, сколько и оставаясь в поезде. Это в том случае, если бы мы мчались к гибели.
– А как насчет экстренного тормоза? Элизабет смотрела мне прямо в лицо – этого она никогда не делала раньше. Я не мог понять, чего она добивается.
– То, что вы предлагаете, – ответил я, – равносильно попытке остановить колесо истории. Я лично никогда не стал бы этого делать, если бы это было лишь в моих собственных интересах.
Ответ был не особенно удачным, но он, кажется, положил конец нашей беседе. Элизабет снова занялась своей работой, а я стал задумчиво смотреть в окно. Вдруг она спросила:
– Что вы думаете о стамбульских дезертирах?
– Я их не одобряю – они слишком поздно выпрыгнули из поезда. Если человек все эти годы находился на одной стороне или, по крайней мере, не был против нее, ему не следовало бы теперь переходить на другую сторону. Это оставляет нехороший осадок. Я могу уважать человека, который всегда был против нас или который ушел от нас ещё до того, как наше поражение стало очевидным или вероятным. Но сделать это теперь кажется мне недостойным поступком, чтобы не сказать больше. Я не представляю себе, какими мотивами руководствовались эти дезертиры.
– Подобные же случаи были в Стокгольме и Мадриде, не так ли?
– Да, я слышал об этом.
– Не слишком ли много развелось сейчас немцев, которые оказываются предателями? Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что может быть настоящей причиной этого?
– Да, я думал об этом. По-моему, обычно люди настолько возмущаются самим актом измены, что никогда не задумываются над его причинами. Как вы говорите, теперь это становится обычным явлением. Если бы вожди германского государства понимали эти причины, они, может быть, постарались бы ликвидировать их последствия. Но мы, немцы, никогда ведь не были хорошими психологами.
Кивком головы Элизабет выразила свое согласие. По-видимому, она о чем-то глубоко задумалась.
Прошло много времени, прежде чем я вспомнил об этом разговоре. Между тем, уже на следующее утро Элизабет снова удивила меня.
Придя в кабинет, я увидел, что она сидит нагнувшись над своим письменным столом и плачет навзрыд. Как можно более деликатно я спросил ее, в чем дело. Она не ответила, продолжая истерично рыдать.
Я ничего не мог с ней поделать. Шнюрхен, которая пришла немного позже, сумела несколько успокоить девушку. Элизабет так никогда и не сказала ни мне, ни Шнюрхен о причине этих слез. Я предложил ей хорошенько отдохнуть дома и не возвращаться до тех пор, пока она не почувствует себя лучше.
Она молча ушла, но после полудня вернулась. Пробормотав несколько слов извинения, Элизабет стала продолжать неоконченный перевод, лежавший на её письменном столе. Перевод был выполнен очень плохо: в нем было много опечаток и других ошибок. Я исправил их, не сказав ни единого слова упрека. По правде говоря, я боялся вызвать новый приступ истерики.
Целый день я не спускал глаз с Элизабет, так как видел, что ей не по себе. Иногда она по нескольку минут, не отрываясь, смотрела в окно и тяжело вздыхала. Я заметил, что раз или два она взяла французский словарь, хотя переводила с английского, и при этом не сразу заметила свою ошибку.
Однако на следующий день Элизабет казалась вполне отдохнувшей и даже более беззаботной и оживленной, чем когда-либо. Трудно было поверить, что эта же самая девушка двадцать четыре часа назад так безутешно рыдала.
Когда Элизабет вышла из комнаты, я высказал Шнюрхен предположение, что тут может быть замешана какая-нибудь любовная история, но Шнюрхен не согласилась со мной.
Однажды – это было в марте – Шнюрхен заболела гриппом. Она очень редко болела, и это было тем досаднее, что случилось как раз тогда, когда у меня была масса дел. Теперь со мной осталась одна Элизабет. Правда, Элизабет делала все, чтобы выручить меня. Она работала очень много и гораздо добросовестнее, чем обычно. Было совершенно очевидно, что она старалась выполнять всю дополнительную работу, значительная часть которой была ей незнакома.
Самым тяжелым бывал у нас день накануне отправления в Берлин курьерского самолета, когда приходилось работать обычно до глубокой ночи, чтобы подготовить всю почту к полудню следующего дня. В конце одного из таких хлопотливых дней, когда я кончил диктовать Элизабет, она, без всякого напоминания с моей стороны, сама изъявила желание остаться работать и закончить все, чтобы утром не надо было торопиться. Я одобрил её желание и пошел домой, впервые оставив ей ключ от сейфа. Я очень устал и сразу же лег спать, но не мог уснуть. Около полуночи я начал волноваться, что оставил Элизабет ключ. Я вовсе не подозревал её в чем-либо – такая мысль даже не приходила мне в голову. Я просто боялся, что по легкомыслию она могла забыть запереть как следует сейф или потерять ключ по пути домой.
Не было смысла лежать так и мучиться. Я встал, оделся и поехал в посольство. В моем кабинете всё ещё горел свет. Тяжелые гардины не были опущены, и на фоне занавески я мог видеть тень Элизабет, которая двигалась по комнате.
Когда я вошел в комнату, Элизабет сидела за машинкой. Увидев меня, она вскочила с места.
– Вам давно пора быть в постели, Элизабет. Ничего, если вы не успели закончить работу. Ведь завтра у нас ещё целое утро.
– Но я предпочитаю работать ночью, и я нисколько не устала, – сказала она.
У меня не было никакого желания вступать с ней в спор. Я настоял на том, чтобы она немедленно прекратила работу. Она неохотно встала со своего места. Ключ был в сейфе, и когда все было положено в сейф, я запер его, а ключ положил в карман.