Удивительно, что человек способен столько времени переносить озноб. Его колотит и колотит — должна устать, наконец, и сама дрожь.

На острове у него хоть была определенность. Там была и опора под ногами. Как хочется встать, разогнуть спину, ощутить твердую каменистую почву! Был маяк, пустой, погасший, но построенный людьми. Маяк напоминал о том, что люди недалеко, что он не одинок в этом мире. Вернуться?

Поздно: найти покинутый остров теперь так же трудно, как и новый. Только вперед — там его ждет другой, действующий маяк, горячий, живой огонь.

Стук дерева о дерево. Лодка? Неужели лодка с какими‑то ночными заблудившимися моряками? Но откуда донесся звук?

Туман лишал его слуховой ориентировки. Скрип будто донесся со всех сторон одновременно — отражение в зеркальной комнате, издевка моря. Он стал грести в сторону. Звук возникает как будто в том месте, где он только что был.

Он описывает широкий круг на шлюпке. Тишина. Никого. Море пустынно.

Теперь он услышал мелодичное позвякиванье. Неужели судовой телеграф?

Как будто впереди волны разбиваются о массивное металлическое тело — «хлюп–хлюп». Во тьме он увидел вдруг вспышку — это, несомненно, электрическая вспышка, такая она пронзительная и яркая. Вот уже несколько огней впереди — обычная иллюминация судна, стоящего на якоре. Топовые огни.

Он греб, подавшись вперед всем телом, но сейнер не приближался. Он словно уходил от него!..

Он снялся с якоря в последний момент и уходил в туман.

Огни погасли. Все сразу. Словно туман опустился, как шторка, и закрыл их. А почему же он не слышал работы двигателя? Сейнер ушел беззвучно, как парусник. Ни голосов, ни визга цепи в клюзе, ни шума воды за кормой.

Ночь, ночь, ночь! Сколько часов прошло? Если бы разорвать этот полог, прорезать темноту светом, выпутаться из вязкой дегтярно–темной массы! Будь у него патроны, он стрелял бы в ночь, стрелял, чтобы вновь почувствовать свою силу, заявить о себе, услышать грохот выстрелов. Он бы стрелял и стрелял..,

Вот–вот он снова потеряет сознание. Есть спасительный путь — вспомни Зиганшина, четверку отважных на дрейфующей барже. Им было не легче. Они пели песни. Да, пели песни. Разговаривали. Но их было четверо, а он один. Это ему не подходит. Он не будет разговаривать сам с собой. Это страшное начало.

Четверо на барже продержались сорок девять дней! Посчитай, сколько это будет часов. Сорок девять умножь на двадцать четыре. Не получается? Постарайся. Поднатужься!

Не получается. Никак не получается…

Сколько часов он в море? Сорок, пятьдесят или сто? Кажется, он плывет уже многие сутки.

…Бомбар пил рыбий сок и морскую воду. Он специально готовился к плаванию и знал, на что идет, — в этом было его преимущество. А ты?

Соболев зачерпнул ладонью воду, смочил губы, потом выпил — всего три глотка и почти потерял сознание от тошноты.

…Маресьев полз по лесу десять суток. Ел кору и ягоды. Ты никогда не расставался с книгой о нем. Книга осталась на письменном столе, а ты ползешь, ползешь в продырявленной шлюпке…

Ночь нескончаема. И в ней один за другим появлялись и снова исчезали безмолвные корабли.

РАЗ, ДВА, ТРИ — ВСПЫШКА

Как только светало, в воздух поднимались вертолеты. Воздушный патруль прочесывал указанный квадрат, пока не кончалось горючее, — тогда на смену ему взмывал другой вертолет, они передавали друг другу эстафету поиска.

Лейтенант Кузовлев с нетерпением ждал рассвета, сегодня его экипаж должен лететь первым,

— Слушай, друг, — говорил ему Кулаев, — зачем сидеть в дежурке? Пойдем в поселок, отдыхать надо — тогда лучше работать будешь.

— Иди отдыхай. Через два часа — взлет.

— Слушай, ты заметил, Катя — какая хорошая девочка: глаз зеленый, волос черный, наколка белая — недовольна тобой очень. «Почему, — говорит, — ваш лейтенант меня подводит — в столовую не ходит, порции оставляет? Куда я продукты дену, как отчитываться буду?» Слушай, меня не уважаешь — уважь Катю! Пойдем.

— Младший лейтенант Кулаев, отправляйтесь отдыхать. В восемь ноль–ноль явиться на аэродром.

— Слушаюсь! — обиженный Кулаев повернулся; нарочито с вызовом прищелкнул каблуками, тряхнул дверь. Он не стал ждать дежурного автобуса, а пошел в поселок пешком, мимо локационных фургонов стартового пункта, мимо даже ночью приметных, окрашенных в бело–черную шахматную клетку строений аэродромных мастерских, мимо домика с высотным снаряжением, мимо медпункта, через редкий замерзший осенний лесок.

Он пересек железнодорожную ветку и вышел в центр поселка. Желтые глазки фонарей, окруженные кругами тумана, глядели устало, освещая неровным, вздрагивающим светом глухие торцы коттеджей.

Было шесть часов утра — здесь еще ночь. Кулаев завернул за угол и увидел освещенное окно. В соседнем доме сквозь плотно задернутые шторы тоже пробивались сиреневые блики. И еще свет, еще. Поселок не спал, он примолк и затаился, он жил надеждой.

Кулаев не знал, чьи это окна. Соболева? Или это квартиры его друзей? Как бы ему хотелось порадовать их всех — бежать от окна к окну, стучать, стучать подряд: «Товарищи! Он жив, жив! Мы нашли его!»

И он представил себе, как сразу ярко осветится весь поселок, выскочат из домов люди — летчики и их жены, солдаты из батальона аэродромного обслуживания, официантки, работники клуба — все, все. И те, кто хорошо знал Соболева, и те, кто лишь однажды встречался с ним, и те, которые, подобно Кулаеву, совсем не видели и не знали его.

Он с отчетливой ясностью ощутил свою личную ответственность за доверие, оказанное ему всеми этими людьми, бодрствующими или спящими, но одинаково ждущими одной, только одной вести.

Кулаев повернул обратно, побежал вниз по крутой тропинке.

Через двадцать минут он был в дежурке. Кузовлев не удивился его приходу. Они сели у динамика селекторной связи и стали ждать. Скоро подошел бортмеханик и начал готовить машину.

Ровно в 8.30 они поднялись в воздух.

И снова круг за кругом, круг за кругом над темной стылой водой. Мешали тучи. Они шли цепями, как атакующие: темная клочкастая цепь, за ней просвет, заполненный белесой моросью, и опять лохматая рваная туча.

В кабине МИ-4 сидели трое, трое разных по характерам, жизненному опыту, служебному положению людей, но сейчас они — едины. Едины в властном стремлении, подчинившем себе все их чувства, мысли, действия. Поиск стал их жизненной потребностью.

Кузовлев вышел на связь. Диспетчерская передала сводку погоды: «Облачность рассеивается, ожидается ясная погода, похолодание до минус пяти градусов».

Чистое небо — это то, что им надо. Похолодание — еще одно (посильное ли?) испытание для Соболева. Только бы успеть…

Каждый всплеск волны, каждый камень внизу стал фокусом душевных усилий. И они знали: теперь не ошибутся, не пропустят шлюпку–песчинку в море.

Иван греб, потом привставал на корточки, разминал ноги, снова опускался на дно шлюпки и снова греб. Греб, наклонившись па правый бок, а шлюпка черпала бортом воду.

На руках уже, наверное, мозоли. Хорошо, что у него ладони огрубели от турника и брусьев. Хорошо, что он, заядлый рыбак и охотник, знал, что такое настоящая стужа и ветер и как жжет кожу, когда обтираешься по утрам снегом.

Ветер. Волны все резче били в борта лодки, она уже не мягко поднималась на их спокойных спинах, а переваливалась с боку на бок. Ветер — значит, скоро исчезнет туман.

Лишь бы дождаться утра! С рассветом над морем появятся самолеты. Летчики будут всматриваться в темно- зеленую поверхность… Не зря он покинул остров — его ждет чистое утро. Скоро, скоро! Ветер рождается перед рассветом.

Туман исчез, развеялся. Но ни клочка чистого неба не видят воспаленные глаза. Тучи низко прижимаются к воде, из них выпадают сизые клочки, косо тянутся к волнам.

Над головой неожиданно расползлось окошечко: разошлись облака, и стало видно голубоватое мерцающее полотно. Вверху другой мир, светлый, как будто весенний. Но из него, как с улицы, потянуло холодом. Что же, лучше чистое небо и похолодание, чем тучи и дождь. Пусть будет голубизна — цвет надежды. А холод он выдержит.