— Это как? — грузно, всем корпусом развернулся к ней Дубов.

— Не того ищешь, Федя.

— Ты вот что… Ты в загадки не играйся, — ощерился Дубов.

— Сел бы ты, — откачнулась от стены, шагнула к брату Надежда. — Ты, Федя, присядь, а я тебе кое-что для соображения подкину. Моих баб не пробовал щупать?

Дубов изумленно, гневно моргал.

— Гладкие они стали, — смиренно пояснила сестра, — прям сплошной секрет для уполномоченных, измаялись, бедолаги, отчего такая гладкость? Закрома до донышка выскребли, молоко, масло до последней фляги вывозят, а бабы мои все живут, вроде как святым духом питаются. Да еще частушки распевают. Самые удобные мы теперь для Советской власти: не питаемся — и веселые. Однако оттого вдвойне подозрительные. Жуть как беспокоит уполномоченных такая катаклизма на нашем селе: какое упущение по службе допустили?

— Ты б к делу поближе, времени у нас маловато, — заворочал шеей в воротнике Дубов, тесен стал воротник. — К тому же время такое, война.

— А у вас все время такое, сколь себя помню! — нещадно хлестнула словами сестра.

— У кого… у нас? — уставился на свои кулаки Дубов.

— Ты меня, Федя, в кутузку спровадь, чтоб знала сестра, каку правду братику говорить, а каку в тряпочку шептать, — тихо посоветовала Надежда.

Не ответил Дубов, горько, измученно смотрел на сестру.

— Я все это к тому: пока вы за Апти-абреком по горам гонялись, он мой колхоз кормил. Бабам, ребятишкам с голоду пухнуть не давал. Свиней диких бил да нам подбрасывал. А то видали бы твои уполномоченные молоко с нашей фермы. Потому и говорю, товарищ майор, не за тем гоняешься.

Озадаченно пялился на сестру Дубов: не укладывалось услышанное в голове.

— Так что возьми эти бумажки, начальник, и на гвоздик повесь, — ядовито закончила сестра. — Не Апти их писал, гадюка одна, по имени Саид, коего Апти недодавил по мягкости своей. Его и лови, того самого, что отряд Криволапова на засаду немецкую вывел. Ну, дошло, че ли?

— Это что… Апти, проводник мой, у вас в кормильцах объявился?

— Дошло по длинной шее, — похвалила председательша. — Он самый, твой закадычный. «Мама мыла раму» пока «индюшка на яйцах сидит».

— Ну дела-а!

И, осмысливая сказанное сестрой, примеряясь к фартово-едкой новости, полез майор по закоренелой привычке в самую глубь информации, в ее суть.

— Погоди, а откуда тебе про Саида известно, про то, что его Апти недодавил? Он что, сам тебе исповедался? Когда ты его в последний раз видела? Где?

— Больше, Феденька, от меня ничего про Апти не обломится. Не серчай. Врать не хочу. А от правды ты весь вразнос пойдешь, она поперек твоей службы, как кость в горле, встанет.

Смотрел на сестру начальник райотдела милиции Дубов, и заволакивала его взор холодная отстраненность.

— Ну-ну, дело хозяйское. Только вот что из твоих слов про кормильца вытекает: фикция.

— Это почему?

— Сама прикинь. Твой горячий хабар, что уголь печной, к рассвету одна зола останется. А вот эти бумажки с подписью потрогать можно и к делу пришить, поскольку вещдоки они. И не только мною зафиксированы. А коли так, областной розыск на Акуева и высшая мера к нему, заочно объявленная, в силе остаются.

— Ты что ж… мне не веришь? — в великом изумлении спросила сестра.

— Я, Надьша, теперь себе не всегда верю, — отвел глаза Дубов.

— Мне… не веришь? — отчаянно, жалко переспросила сестра. — Федя, это в какую же сторону нас жизня волокет?… На кой ляд она мне, бабам моим, народу нашему, ежели брат сестре, муж жене, мать сыну верить перестанут?! На кой ляд оно, это светлое будущее, без веры, на крови, на голодухе, на страхе замешанное?! — исступленно пытала Надежда.

Поднялся Дубов из-за стола, притиснул плечом дергающуюся в тике щеку. Волоча ноги, побрел к двери. Остановился посреди комнаты, сказал мертвым голосом:

— Ты б чего полегче спросила. Я таких вопросов сам кому хошь накидаю.

— Не веришь мне?! — еще раз настигла и зацепила его, как крючком, сестра.

И, дернувшись на этом крючке, вогнав его в собственную плоть, взревел он придушенно, отчаянно:

— Да верю я, Надьша, верю! Только генерала в эту веру не обратишь! Того самого, что Апти ишаком обозвал! Когда по ВЧ об убийстве Москву оповестили, Кобулов сюда сам вылетел. К утру будет, а может, уже прилетел… Мы землю жрать под его чутким руководством будем, пока Апти не словим. Что прикажешь генералу докладывать? Что Акуев кабанов для вас бил? Где кабаны? Где Апти? А расписочки — вот они, суки, руки прижигают… Самолично расписался, что двоих этой ночью угробил. Все, Надежда, все! Не трави ты меня, я и так…

И, не закончив, подался Дубов к спасительной двери — от сестры, от правды ее, от глаз испепеляющих.

— Ночью, говоришь, угробил? Когда же это он успел? Чай, не оборотень твой свояк, надвое не делится. Нехорошо, братишка, уходишь, — звонко и чисто попеняла сестра.

— Чего? — развернулся Дубов.

— Свояка, говорю, обидишь. У сестры был, а не повидались.

— Какого свояка?

— Иди сюда, Апти. Выходи, хороший мой! — метнулась Надежда к спальне, распахнула двери и, взяв Апти под руку, вывела в кунацкую — на свет, к братовой остолбенелости.

Остановила абрека посреди комнаты, прислонилась, растворяя в нем судьбу свою, доброе имя и будущее.

— Эту ночку со мной он был, Федя. Недосуг ему душегубством заниматься. Жена я его с этой ночи.

Глава 33

Более года после восстания Осман-Губе отсиживался в горах Дагестана. Аул его детства принял блудного сына снежным равнодушием. Родственников в нем не осталось. Знакомым он рискнул показаться: дважды накрывало аул черным крылом карательных проверок, спущенных из Махачкалы Кругловым и Меркуловым. Полковник укрывался у друга детства — хромого Мамеда. С ним же и оборудовал пещеру неподалеку от аула, у него и бывал изредка ночами, узнавал новости, фиксировал приливы и отливы репрессий.

Рацию с запасными батареями, сброшенную с оружием еще в Чечне, он оставит там же, у Богатырева: вместе закопали у него в саду, упаковав во влагонепроницаемый резиновый мешок, а затем в брезент.

Перед этим последний раз вышел полковник в эфир, сообщил Арнольду в Армавир о своем уходе в подполье на неопределенное время, попросил оставить те же позывные, то же время для связи с Берлином и на всякий случай со Стамбулом.

В феврале 1944 года, узнав о выселении чеченцев и ингушей, Осман-Губе понял: все кончено. Сталин одним махом обрубил тыловую угрозу, припекавшую его с юга, разорвал агентурную — немецкую, английскую, турецкую — сеть, сплетенную за годы на Кавказе многими разведками мира. Выжженная, обезлюдевшая от коренного населения земля уже не даст антисоветских ростков.

После этого Осман-Губе приложил все силы, всю хищную изворотливость ума, чтобы запастись формой милиционера и самым надежным удостоверением — офицера НКВД. Это в конце концов удалось, помог Мамед старыми связями и подкупом.

К концу марта, когда стали набухать почки на старой груше, спала волна репрессий и зажурчали первые робкие ручейки в горах, полковник решился на дальнюю вылазку в Чечню: пора было выбираться к своим через Турцию, предварительно проинспектировав остатки агентуры среди русских в Грозном.

Из Унцукуля он отправился к Ботлиху, затем через перевал Харами перешел границу Дагестана и Чечни и добрался до Ведено. А уж оттуда двинулся к Новому Алкуну.

Горный переход дался неимоверно трудно, хотя год вольной жизни в горах, простая здоровая пища укрепили Осман-Губе.

За время перехода он перебирал и оценивал все сделанное за долгую жизнь. Отрады это не принесло, память бесстрастно выдавливала на поверхность стерегуще-жестокую суету с подчиненными и раболепную осторожность с начальством. На ум пришел безрадостный образ: будто двигался он к цели (покой, независимость, комфорт) рваными прыжками по земле, уставленной капканами. И становилось все труднее с каждым годом попадать в тесные промежутки между ними.