Лямка туго натягивается. Значит, Риттер остановился. Надо во что бы то ни стало открыть глаза. Прикрываю глаза рукой. Этот жест я могу себе позволить.
— В чём дело?
— Пора обедать.
— Рано.
— Два часа. Я устал.
— А я нет.
Пауза. Опускаю руку к ножу. Если Риттер бросится, бить сразу в живот. Вероятно, мы смотрим друг другу в глаза, но я не вижу его лица. Становится нестерпимо жарко.
Но вот дёрнулись нарты. Риттер подчинился. Я тоже шагаю вперёд. Важно попасть в такт его шагов. Облегчённо прикрываю глаза. Можно дать им отдохнуть. Мы мерно шагаем в ногу, как солдаты в строю.
Я теряю представление о времени. Может быть, мы идём час, может быть, три.
Моя лямка снова туго натянута. Риттер встал. Слышу его прерывистое дыхание.
— Не могу… — хрипит Риттер. — Не могу… — Он ругается по-немецки.
Чувствую, что тоже больше не могу. Приоткрываю веки.
Острая боль ударяет по глазам. Проклятое солнце всё ещё висит в небе. За несколько мгновений, пока я зряч, надо успеть выбрать место для привала.
Риттер обессилено валится на снег. Я подтаскиваю нарты к торосам. Разворачиваю их поперёк ветра. Глаза слезятся. Снова мир заволакивает пелена. На ощупь развязываю узлы на санях. Надо приготовить обед, пока Риттер не пришёл в себя. Примус в ведре, консервы, котелки — всё лежит на привычных местах, там, где я положил их с утра.
Самое трудное — разжечь примус. Он упрятан в большое ведро с прорезанной дверцей. Открываю дверцу. Осторожно наливаю в горелку керосин. Чиркаю спичку. Вероятно, она гаснет. Чиркаю вторую, протягиваю её в дверцу. Вспышки нет. Третью спичку я держу в ладонях, пока огонёк не касается загрубевших кончиков пальцев. Сильная вспышка опаляет руку. Примус мерно гудит.
Консервного ножа у нас нет, я открываю банки финкой Дигирнеса. И тут же попадаю ножом в левую руку. Нельзя спешить. В банках всё замёрзло. Весело будет, если я сварю суп из маринованных селёдок. Осторожно пробую продукты. Засыпаю кипящую воду крупой и вываливаю туда полбанки тушенки. Это немного после такого перехода, но больше расходовать нельзя. Есть хочется до головокружения. Во втором котелке приготовлен снег для «чая». Мы будем пить его со сгущённым молоком.
Пробую горячее варево и снимаю его с огня. Надо разлить похлёбку. Слышу приближающиеся шаги Риттера. Миски я заранее поставил рядом, слева от примуса. Протягиваю руку. Мисок нет. Что-то сразу оборвалось в груди. Осторожно провожу рукой. Наконец пальцы натыкаются на холодный металл. Просто миски оказались чуть дальше, чем я предполагал.
Я налил Риттеру, поставил на снег.
— Ешьте!
Риттер жадно ест. Слышу, как он сопит и чавкает. А я в отчаянии сижу перед котелком и грызу сухарь. Я боюсь, что неверные движения выдадут меня.
— Вы больны? Я вздрагиваю.
— Нет.
— У вас нехорошие глаза. Сейчас осень, а то бы я подумал, что это снежная слепота. Очень неприятная штука, я как-то болел весной.
Значит, меня угораздило заболеть весенней болезнью. Но что с Риттером? После ухода с острова он несколько дней угрюмо молчал, а сейчас даже пытается шутить.
— Напрасно не едите — суп не плох. Если бы я не знал, что вы инженер, то, вероятно, решил, что имею дело с судовым коком.
Что это? Призыв к перемирию или попытка усыпить мою бдительность?
— Положите мне ещё, — говорит Риттер.
Я замер. Очевидно, он протягивает сейчас миску.
— Дайте мне ещё…
Я ничего не вижу. И сейчас это поймёт Риттер. Неловко, наугад протягиваю левую руку. Правой нащупываю нож.
«Куик-ик-куик… Куик-ик-куик…» — доносится далёкий печальный крик.
Рука встречает пустоту. Риттер молчит. Он всё понял и сейчас…
«Куик-ик-куик!» — слышится ближе.
Чей это странный крик? Не слышу движения Риттера. Что он делает в эту секунду?
«Куик-ик-куик!»
— Mein Gott! Die rose Möwe! [288]
Голос Риттера почти испуганный.
«Куик-ик-куик!» — раздаётся над самой головой.
— Cucken Sie! [289] Смотрите! Розовые чайки! Смотрите!
Теперь я понимаю, что это кричат птицы. Но почему так взволнован Риттер? Взволнован настолько, что не заметил моей протянутой руки. «Куик-ик-куик!»
— Вот они! Видите? Видите?!
— Вижу, — глухо говорю я. — Конечно, вижу. Ну, чайки…
— Die rose Möwe! Ро-зо-вые чайки! Вы понимаете? Стреляйте… Скорее стреляйте!
«Куик-ик-куик!»
Неведомые птицы проносятся над нами.
— Стреляйте же!
— Я не люблю зря убивать птиц.
— Господи! Это же розовые чайки, величайшая редкость!
Кажется, Риттер сейчас в самом деле бросится на меня.
«Куик-ик-куик…» — доносится уже издалека.
Риттер с досадой бормочет что-то по-немецки.
— Ешьте суп, — говорю я. — Берите сами.
— А! У меня пропал аппетит. Упустить такую редкость! За пятнадцать лет жизни в Арктике я вижу их впервые!
— Вот видите, мне повезло сразу.
— Вы просто не понимаете, что это такое, — не может успокоиться Риттер. — Когда Фритьоф Нансен увидел розовых чаек, он пустился в пляс прямо на льдине. Любой музей даст огромные деньги за такое чучело!
Похоже, он надеется выбраться из переделки. Значит, он всё-таки убеждён, что на Шпицбергене нас встретят немцы. Слепота на несколько мгновений отступает. Я встаю.
— Ну, неизвестно, когда ещё мы доберёмся до музея. Собирайтесь! Довольно. Пора в путь.
3
Я мечтаю о пурге. О трёхдневной вьюге. Чтобы можно было лежать в темноте. Чтобы не светило солнце. Чтобы не болели глаза.
Но проклятый белёсый снег пробивается даже сквозь прикрытые веки… Риттер начинает что-то подозревать. Он чаще обычного неожиданно останавливается во время переходов. Я уже дважды натыкался на него. Я чувствую — он весь насторожился, как зверь перед прыжком. Я тоже прислушиваюсь к каждому его движению, но как трудно держать себя в напряжении, когда вокруг тишина и перед глазами всё время мутный серый туман. Нельзя поддаваться слабости, убаюкивающему ритму шагов. Надо держаться, держаться во что бы то ни стало.
…Тогда тоже был туман. Такой густой, что казалось, его можно разгребать лопатой.
Надрывно гудят сигналы машин. И ревун на маяке. Его рёв через каждые десять секунд заглушает всё остальное. Пахнет дымом. Сквозь туман пробивается пламя костров. На бульварах сжигают опавшие листья каштанов. Костры горят по всему городу. Идёт дождь. Мокрые листья заглушают шаги.
Мы входим за ограду старинной греческой церкви. Кто-то невидимый кричит в тумане: «Отец Макарий! К телефону!»
В церкви пусто и сумрачно. Горят свечи. На конторке у входа в кружке «Для пожертвований на храм» лежат несколько медяков. За конторкой дремлет старуха в чёрном.
Перед алтарём высится стремянка: в церковь проводят электричество. Пожилой монтёр равнодушно прикручивает к стене шурупами выключатель. Чёрная эбонитовая розетка пришлась как раз посредине голого живота намалёванного на стене святого.
Нина громко фыркает. Дремавшая за конторкой старуха гневно выпрямляется.
Мы выскакиваем на улицу.
Дождь затих. По мокрым улицам мы спускаемся к морю. На пустом пляже мокнут сваленные в штабеля решётчатые топчаны и шезлонги. Туман скрывает море. Видна лишь узкая полоска мутноватой воды у берега.
С новой силой хлынул дождь. Я набрасываю на плечи Нины свой пиджак. По скользкому откосу мы лезем наверх.
Берег пуст. Мы долго бежим под дождём, пока из тумана не выныривает жёлто-белая, будто из старинного рытого бархата стена дома. Под домом большой открытый полуподвал. Мы вбегаем под каменный навес.
В лицо ударяет острый винный запах. В глубине подвала двое: пожилой чернявый мужчина и полная немолодая женщина.
У стен — бочки, громадные бутыли. На каменном полу широкое деревянное корыто с давленым виноградом.