— Шурануть бы вверх по Дунаю. Чтоб знали наших!

Суржиков потягивается, хлопает ладонью по гулким доскам рубки.

— Ты мне катер не ломай. В госпиталь отправлю, — говорит Протасов. И добавляет мечтательно: — Еще шуранем.

— Когда?

— В свое время.

Он говорит это не в утешение матросу, в совершенной уверенности, что так и будет, что такое не может остаться без возмездия. Не знает он только, что тогда станет уже бравым командиром дивизиона тяжелых бронекатеров и бросок вверх по Дунаю будет не просто контрударом защитников Родины, а большим стремительным наступлением освободителей народов. В то время перед ним откроются совсем другие горизонты, и, утюжа мутные дунайские волны, он будет понимать одно: дорога в его Лазоревку лежит через всю Европу.

Ничего этого еще не знает мичман Протасов. Он стоит на палубе, переполненный предчувствиями чего-то грозного и большого.

Над далекими вербами левого берега встает заря, пятая заря войны. Она растекается во всю ширь, багровым огнем заливает живое зеркало Дуная…

ИДУ НАПЕРЕХВАТ

Шквал ударил с кормы, хлесткой пеной прокатился над мостиком. Сторожевик охнул, словно живое существо, и мелко задрожал от обнажившихся, вскинутых над водой винтов.

Когда волна исчезла в серой мути, командиру показалось, что мостик стал другим. Не было на месте сигнального фонаря, исчез черный шар, и фалы повисли вдруг свободными концами, исчез мегафон из рук штурмана, и сам штурман, мокрый, без шапки, выглядел непонятно зачем попавшим на военный корабль гражданским лицом.

«Пронесло!» — облегченно подумал командир. Он глянул на бак, где только что суетился не успевший укрыться матрос Гаичка, и похолодел: палуба была пуста. Исчез и черный катер нарушителей, минуту назад метавшийся перед форштевнем. Море кипело. Белесая водяная пыль сплошной завесой стлалась над волнами.

— Руль право на борт! — скомандовал командир, думая только о том, чтобы люди, оказавшиеся в воде, не попали под винты. — Доклад! — раздраженно крикнул он, не слыша ответа.

— Руль на борту, — недовольно, с испугом сказал рулевой. И добавил виновато, совсем не по-военному: — Товарищ командир, кажись, перо оборвало.

Это был конец. Кружиться по волнам в такой свистопляске, маневрируя только машинами, было равносильно самоубийству.

Командир доложил обстановку по радио, испытывая странное неверие в способность легоньких радиоволн пробиться сквозь плотный ураганище. И все оглядывался на волны в поисках оранжевого пятнышка спасжилета и ругал бледного, растерянного сигнальщика за то, что тот ничего не видит.

Новый шквал ударил в борт, круто наклонив корабль. И внезапно волны вокруг и даже близкие зачехленные ракетные бомбовые установки на баке — все скрыла невесть откуда взявшаяся среди лета плотная завеса горизонтально бьющего снежного заряда.

— Машина! — крикнул командир в переговорную трубу не своим, глухим и упавшим голосом. — Внимательней на реверсах! От вас все зависит!..

Медлительные, как стон, позывные футбольного матча звенели в ушах Гаички. Не было в них обычной бодрости и радости — только тревога. Позывные звучали раз за разом, непрерывно и долго, словно над далеким стадионом крутилась заезженная пластинка. Гаичка напряг слух. Это простое усилие сразу приблизило звуки. Он словно бы различил шум стадиона, то утихающий, то вскидывающийся до самой высокой ноты. Казалось, там то и дело забивают голы, ежеминутно доводя зрителей до исступления. Гром позывных все усиливался, грозя налететь, захлестнуть, опрокинуть. Он дошел до самой немыслимой высоты и вдруг оборвался, беззвучно канул в неведомую и страшную пустоту. Остался только шум, и это был шум морского прибоя.

Гаичка открыл глаза, увидел режущий блик солнца и тысячи мокрых поблескивающих камней. Беспорядочные волны обрушивались на отмель и, разбитые, растрепанные, лизали ее пенными языками.

Он почувствовал холод, хотел потянуться и едва не вскрикнул от резкой боли в левом боку. «Шмякнуло о камни!» Ему показалось, что сломаны ребра, хотя он и не знал, какая при этом бывает боль.

С моря доносился глухой рев шторма. Волны дыбились у каменной гряды, лежавшей в полукабельтове от берега, раскачивали торчавшие веником обломки катера. По эту сторону камней была толчея, как в кипящей кастрюле. Среди лохматых туч синели окна, а справа, у темного мыса, обрубившего горизонт, над морем лежало затянутое дымкой, блеклое, но все еще яркое солнце.

«Как я сюда попал?» — напряженно думал Гаичка, торопя память. Но воспоминания не спешили, раскручивались последовательно, как в кино.

Тогда тоже гремели позывные. Его друг Володька Евсеев размахивал транзистором и кричал на весь стадион:

— Ген-ка-а! В военкомат пора!

С полуоборота, как стоял, Генка ударил по мячу и не поверил своим глазам: мяч вписался точнехонько в правый верхний угол ворот.

— Ну ты даешь! — сказал вратарь.

Генка помахал ему рукой. Он так и бежал через пустой стадион, помахивая рукой, как подобает победителю. И позывные, разрывавшие транзистор, звучали для него торжественным тушем.

Потом они шли по улице и разговаривали.

— Я буду в пограничные проситься. А ты?

Генка промолчал. Без определившихся желаний он подходил к длинному столу мандатной комиссии.

— Га-еч-кин! — вызвал военком.

— Гаичка, — поправил Генка.

— Куда бы вы хотели, товарищ Га-ич-ка?

— В этот, во флот, — вдруг решил Генка, вспомнив красивую матросскую форменку на плакате, что висел в коридоре.

— На флот, — поправил его пожилой моряк с двумя большими звездами на погонах.

— Мы же в пограничные договорились, — шепнул от дверей Володька Евсеев.

— Точно. В пограничные.

— Все-таки куда? Везде-то ведь не выйдет.

— Почему не выйдет? — Моряк за столом приветливо улыбнулся. — Есть такое место…

Тогда Гаичка еще не знал, что именно в тот момент решилась его судьба. А заодно и Володьки Евсеева. Решилась раз навсегда и окончательно.

Кавторанг из военкомата не обманул. Гаичка попал в морскую пограничную часть. Мог стать комендором или минером, как Володька Евсеев, и породниться еще с богом войны. Да не стал. На комиссии в морской школе ему сказали:

— Такому спортсмену место на мостике. В сигнальщики…

Гаичка вначале загордился, даже домой написал: «Мое место на корабле выше, чем у самого командира…» И не больно приврал: командир — в рубке у машинного телеграфа и переговорных труб, а сигнальщик — всегда на верхнем мостике, даже на крыше рубки, если у бинокулярной трубы.

Мог бы Гаичка еще и «полетать»: корабль на подводных крыльях стоял рядом у стенки. Его некоторые называли гидротанком. Так что, можно сказать, все роды войск собрались у одного пирса. Но не попал он на крылатый, о чем горевал вначале целых два дня. А когда узнал, что там матросам дают шоколад, и совсем расстроился. Но потом, как это ни удивительно, именно шоколад и вылечил его от грусти по крылатому.

— На крылатом, конечно, красивше. Только с шоколадом любой может. А настоящий моряк и без конфет проживет, — сказал как-то боцман Штырба, демонстрируя свою недоступную еще Генкиному уму боцманскую логику.

Вот на боцмана ему повезло. Это был всем боцманам боцман, тайная зависть командиров других кораблей. Он был всем ветеранам ветеран. Друзья подшучивали, что боцман Штырба прибыл сюда еще во времена парусного флота…

Место это, не обозначенное ни на одной географической карте, будто специально было сотворено для военно-морской базы. Берега вокруг — сплошные скалы, отвесно падающие в океан, а в одном месте — щель, изогнутая, как коридор в лабиринте. В глубине этой щели горы расступались, подставляя ладони пологих склонов тихой бухточке. Сюда не залетали ветры, не прорывались самые свирепые штормы. На склонах — россыпь домов военного городка, где все друг друга знали, где незнакомый мужчина в-гражданской одежде вызывал такое же неистовое любопытство детей офицеров и мичманов, как человек в морской форме у мальчишек в какой-нибудь сухопутной деревне. Для новичка здесь — сплошная экзотика. Даже названия: бухта Глубокая, поселок Далекий.