Сорокин и Павленко посмотрели на него серьезно, без иронии.
— …Слышал об одном… Братике.
— Пожалуйста.
— В порту есть прапорщик, невысокий такой, худощавый, строгий, брови прямые, губы тоже… прямые.
— Точный портрет. Соловьев.
Сорокин снял трубку, позвонил на КПП.
— Пожалуйста, — сказал с улыбкой фокусника. — Прапорщик Соловьев на проводе.
— Здравствуйте, — сказал Сидоркин и замолчал. — Здравствуйте, — еще раз повторил он в трубку. — С вами говорят из милиции. Вы меня, конечно, не помните. Мы как-то вместе плыли в порт на катере.
— Конечно, помню, — сказал Соловьев.
— Вы тогда говорили о каком-то Братике. Кто это?
— А что? Что он натворил?
— Вы его знаете?
— К сожалению, знаю. Его Гошкой зовут. Георгием, значит. А Братик — это вроде клички.
— Фамилия?
— У сестры — Кулешова. Но сестра ни при чем. Она не виновата, у нее такой брат.
— Спасибо.
— Что?
— Спасибо, говорю.
— А в чем дело?
— Долго рассказывать.
— Можно, я к вам приеду? Если часа через два?
Сидоркин зажал микрофон ладонью и повернулся к подполковнику.
— Конечно, — сказал Сорокин. — Пусть приезжает.
День догорал. В окно был виден утонувший в тени город. Багровый облачный вал на вершинах гор медленно клубился синими складками. В порту светились огни, дрожали, раскачивались на ветру.
— Я наведу справки, — сказал Павленко.
— И побыстрей. Вдруг тот самый Братик?
Вал на горах быстро потускнел и погас, и окно сразу потемнело, словно его задернули шторкой.
— Что ж, товарищ лейтенант Шерлок Холмс, не пора ли домой?
— А вы?
— Если будете на меня равняться, холостяком останетесь.
— Не, я подожду, — сказал Сидоркин с мальчишеским упрямством в голосе. — Вдруг тот самый…
Зазвонил телефон. Сорокин снял трубку, минуту слушал чей-то взволнованный голос.
— Ну вот, — сказал он. — Капитан «Тритона» уже вспомнил. Говорит: готов ответить на вопросы господ. Это, стало быть, нас с вами.
— Послать машину? — спросил Сидоркин, не скрывая радости.
— Пусть берет в Инфлоте. Впрочем… зачем он нам, а? Что он может сказать? То, что мы и без него знаем? Пусть-ка плывет своей дорогой. Походит без работы — других научит. — Сорокин нахмурился и сказал неожиданно резко: — Тут им не сортир! Лезут и ног не вытирают!
IX
Бухта была сплошь в барашках. Сколько видал их Гошка в дальних и ближних морях, всегда они бежали друг за другом. А тут словно взбесились, Кидались из стороны в сторону в беспорядочной толчее, бестолково молотили набережную. Ветер порывами взвывал в голых ветках деревьев, в фермах прожекторной мачты на пассажирском пирсе. Люди шли, скособочившись, придерживая руками шапки. Когда ухали порывы ветра, люди словно бы ложились на них, отчего казалось, что прохожие пьяны, идут, качаясь, ловя руками невидимые заборы, столбы, деревья.
Ветер забирался за шиворот. Гошка поднял воротник, сунул руки в карманы своей нейлоновой куртки — последнего, что оставалось у него от тех золотых рейсов, — и пошел по набережной, по пустому пляжу, все дальше от окраинных домов города. На голом берегу ветер резвился вовсю, и не было здесь от него никакого спасения.
Впереди, на мысу, виднелся памятник матросу на бывшем плацдарме. Гошке вспомнилось, что именно в эту пору высаживались десантники на пустой берег в то неправдоподобное время, о котором рассказывал еще отец и в которое беззаветно верила Вера. «А вдруг и тогда был такой ветер? — мелькнула мысль. — Где же они тут грелись? Не может человек долго быть на таком ветру и не отдать богу душу. А ведь они, наверное, еще и промокли, когда высаживались?» «Своим паром грелись», — вспомнил слова отца. Гошка попрыгал на вязком песке и плюнул. «Брешут, так не нагреешься!»
И вдруг ему пришла в голову простая мысль: «А чего я-то сюда прусь?» И вспомнилось читанное давным-давно, будто преступника всегда тянет на место преступления. Он даже остановился, так поразила его эта мысль, и почувствовал себя маленьким, беспомощным. Захотелось заплакать, как когда-то в детстве, чтобы прибежала Веруха, погладила по голове.
— Не пойду я туда! — сказал Гошка и решительно повернул обратно. Но через несколько шагов снова остановился. Ему показалось просто глупым быть тут и не поглядеть. Мало ли что? Потом как бы не пожалеть…
Подгоняемый ветром, он добежал до памятника и растерянно заметал глазами: возле никого не было. Ветер успел выровнять песок, замести все следы. Но что больше всего поразило Гошку — не было и окурка, который Дрын так ловко прилепил к каменному подбородку матроса. Неужели таксист очухался? Значит, ходи теперь и оглядывайся, как бы не узнал.
Он обошел памятник, сел на песок, привалившись спиной к холодному бетону. Мысли бегали по кругу, словно заводные игрушки в «Детском мире». Шантаклер, Дрын, журналы с картинками… Журналы — это, пожалуй, хуже всего будет. За торговлю порнографией на поруки не берут. Это, как он слышал на одной лекции, называется идеологической диверсией, ни больше ни меньше. И таксист. Хорошо, если жив. А если нет? Тогда уж совсем деваться некуда. Тогда — хоть на край земли. Зубы стучали от холода. Хотел застегнуть пуговицу куртки и не смог — пальцы соскакивали, не хватало сил сжать их. Было как во сне, когда хочешь ударить, а руки не слушаются, хочешь схватить и не можешь.
Вслед за ознобом откуда-то приполз страх. Ему показалось, что вот сейчас, здесь на песке, он упадет и замерзнет. Будет звать людей — никто не услышит, будет плакать — никто не пожалеет. Он встал, опираясь на подгибавшиеся руки, и побежал по песку, падая и снова вскакивая.
Добравшись до окраинных домов, вбежал в первый же подъезд и только там успокоился, согревшись. Он стоял под лестницей и покуривал, гоня от себя воспоминания о только что пережитом страхе и думая, что жизнь в общем-то довольно снисходительна, что в ней всегда найдется чей-нибудь дом, готовый обогреть. Вспомнился вчерашний разговор с Кастикосом, и ему стало совсем хорошо: это была всем идеям идея — одним махом разрубала Гошкины узлы.
По лестнице сошла старушка, проворчала, проходя мимо:
— Курят тут всякие.
— Иди, иди, бабуся! — добродушно сказал Гошка.
Лучше бы он промолчал. Старушка оказалась из тех, кто убежден, что общественная активность прямо пропорциональна тону голоса. Через полминуты на лестницу начали выглядывать люди, и Гошка рассудил, что самое разумное для него «слинять» теперь же.
На улице снова догнала холодная дрожь. Шел и удивлялся способности норд-оста продувать до костей. Пробежался немного, стараясь разогреться, но из этого ничего не получилось — только запыхался. Посиневший, со сбившимся дыханием, он ввалился в фойе музея и остановился, оглушенный тишиной.
— А, Верин ребенок?!
Перед ним стояла подруга Веры Нина Корниенко, насмешливо улыбалась. Когда-то они дружили, когда-то ходили в кино, сидели там, прижавшись плечами. Бабы говорили, что они, как два сапога, — всегда вместе. Но, как видно, не всякие два сапога — пара. Как-то Нина увидела его с другой — и с тех пор в кино вместе они уже не ходили.
— А, баба Нина! — мстительно сказал Гошка.
Нина была на два месяца старше. Прежде на это прозвище она обижалась, а теперь только засмеялась снисходительно.
— Мне кажется, что разница в возрасте увеличивается — такой ты беспомощный. На месте Верки я б тебе устроила веселую жизнь.
— Я зарабатываю столько, что тебе и не снилось. Дай бог загашник.
— Твоего загашника на передачи не хватит.
— Придержи язык!
Нина расхохоталась.
— Вот если бы ты на себя так прикрикнул, может бы, одумался?
— Не беспокойся, не пропадем.
— Это пусть Верка беспокоится. Жалко ее, дуреху.
— Погоди, скоро у меня все будет.
— Все или ничего? Узнаю́ старые песенки.
— Дело беспроигрышное…
В фойе выбежала Вера, как всегда сияющая при виде братика. Гошка отвел ее в сторону, сказал, что очень любит, но будет любить еще больше, если она сегодня уйдет ночевать к Нинке или еще к кому-нибудь и придет домой не раньше чем завтра после работы. Но, всегда такая сговорчивая, Вера вдруг заупрямилась.