Скрип-скрип, чвак-чвак…

Топорков поправил за спиной автомат, осмотрел серые спины, серые крупы лошадей. Вот и тронулись, вот и вышел обоз. Четыре телеги. Семеро партизан. В сущности говоря, семеро незнакомых ему людей. И один из них, возможно, враг…

У опушки, где туман распадался на клочья, выросли две фигуры — словно бы раздвоились темные стволы осин. Помахали руками, указывая путь. Обоз прошел мимо и растаял в тумане.

Двое дозорных партизан посмотрели вслед, закурили. Тот, что был постарше, озабоченно покачал головой.

— Думаешь, не дойти? — спросил молодой.

Старший ничего не ответил, только смотрел в туман. И лицо у него было такое, как будто проводил товарищей в последний путь.

2

В частое постукивание колесных ободьев о корни, приглушенные удары копыт о песок вливались, обтекая молчаливого и одинокого майора, тихие партизанские разговоры.

— Завидую, что ты ученый! — говорил Степан, поотстав от своих битюгов и обратив к Бертолету широкое, кирпичного цвета лицо. — Сильно завидую… Вот ты, например, чего окончил?

— Вообще-то в университете учился, — серьезно ответил Бертолет. — Окончил филологический… а потом потянуло на физико-математический.

— Ух ты! — сказал Степан. — А вот, скажем, дроби знаешь?

— Знаю.

— И эту… физику?

— Немного.

Бертолет замялся. Он, как и все люди, увлеченные сложной внутренней работой, отличался в обращении особой, несколько наивной прямотой, и это, очевидно, нравилось простаку ездовому, с которым обычно разговаривали насмешливо. Степан вглядывался в тонконосое, удлиненное лицо собеседника с той внимательностью и увлеченностью, с какой мальчишка смотрит в калейдоскоп, стараясь догадаться, как это из простых и понятных элементов возникает непостижимая сложность.

— А чего ты каску носишь? — спросил он. — Это ж два кило железа. Я б лучше обоймов насовал по карманам.

— Как тебе сказать? — Бертолет улыбнулся. — Вот был такой Дон-Кихот, он медный таз носил, а я — каску… По правде говоря, я больше всего боюсь ранения в голову.

— А чего?

— Мозг! — Бертолет постучал по каске. — Здесь все, в этом сером веществе. Все наши знания, чувства, память. Весь мир. Это самое важное и беззащитное, что есть в человеке.

— Скажи! — Степан покачал головой, затем, сняв шапку, провел ладонью по волосам, словно бы нащупывая что-то, ранее ему неизвестное. — А шо? Надо будет завести каску!..

— Тебе-то зачем? — раздался голос Левушкина. — Чего тебе опасаться? У тебя самое ценное не здесь, ты ж наездник!

В своих мягких брезентовых сапогах разведчик Левушкин неслышно возник рядом, взял в мешке на возу сухарь, сунул за щеку.

— А по-моему, — сказал он Бертолету, — кто боится пули, тот не боец. Так вот, француз! — И растворился в соснячке, будто не появлялся.

— Ну, скаженный! — восхитился Степан.

Топорков позавидовал молодости и энергии разведчика. Каждый шаг давался майору с трудом. А хуже всего — это чувство одиночества среди людей, близких тебе по духу, но отдаленных раздельно прожитой жизнью.

Он шел, смотрел, слушал, и длинные худые ноги его отшагивали ритмично, как косой землемерный аршин.

Гонта, подойдя к бывалому солдату Миронову, советовался, глядя исподлобья:

— Сколько сдюжим по песку, старшина?

— Да километров с тридцать пять. Мы в окружении, правда, по пятьдесят давали, так то бегучи… Колеса бы вечером надо подмазать. Я баночку трофейного тавота прихватил.

— Добре.

— И еще: надо бы «феньки» с возов на руки раздать. Если наткнемся на немца, сразу удар — и отход. Они гранатного удара не любят, теряются.

— Добре.

Умелый, ладный был партизан Миронов, бывший старшина-сверхсрочник; Топорков позавидовал его хозяйственной предусмотрительности, которая позволила старшине близко сойтись с полесскими партизанами.

3

Далеко за полдень телеги сгрудились возле старой, с засохшими когтистыми ветвями вербы. Тонко звенел неподалеку родник, и лошади, склонившись к воде и всхрапывая раздутыми ноздрями, пили, пили…

Привалившись к телеге, Топорков наблюдал за партизанами.

Конюх Степан хлопал лошадей по холкам, разглаживал спутавшиеся гривы. Бертолет, усевшись на причудливой коряге, силился стянуть с ноги сапог. Левушкин рассказывал Миронову довоенный анекдот о враче и старушке. Они сидели под самой ветлой, а над их головами зияло чернотой дупло.

— Товарищ майор! — встревоженно сказал Беркович, выбираясь из кустов. — Здесь кто-то был… недавно!

Топорков шагнул навстречу Берковичу, увидел разбросанные по земле рыжие бинты.

— Это мы… — пояснил Левушкин. — Здесь Ванченко умер.

Протрещали кусты, и последняя телега скрылась в лесу, распрямились ветви. Топорков остался на поляне под старой ветлой один. Он долго всматривался в деревья, кусты. Снова бросил взгляд на обгоревшее дерево с дуплом, на корягу, на тяжелый, вросший в землю валун…

Кусты раздвинулись, и к ветле вышел Гонта.

— Ты чего, майор? — спросил он.

— Я сейчас… Догоню!

Гонта недоуменно посмотрел на Топоркова, двинул темными бровями и исчез в лесу. Но, отойдя недалеко, замедлил шаг, остановился и, обернувшись к поляне, стал вслушиваться.

А Топорков тем временем подошел к ветле, нащупал узкой длиннопалой кистью темный провал дупла. Извлек оттуда горсть старых, слежавшихся листьев. Неторопливо разжал пальцы, рассыпая листву. Глаза его прыгали с одного предмета на другой, словно он что-то искал.

Ногой отвалил корягу и долго смотрел на расползавшихся в разные стороны жучков. Подойдя к камню, Топорков внимательно со всех сторон осмотрел его, но и здесь ничего не нашел. Майор тяжело вздохнул, ссутулился, бросив вниз ладони, будто прикрепленные к тонким запястьям. Сейчас было особенно заметно, как он устал и как тяжело его истончавшим в лагере мышцам нести груз крепких еще и жестких костей.

Длинная повытертая шинель висела на майоре, как на распялке. Он пожал плечами и отправился догонять обоз. Когда майор спешил, то клонился узким торсом, словно бы падая и едва поспевая подставлять под рвущееся вперед тело тонкие ноги.

Гонта внезапно вышел из кустов:

— Ты что там потерял, майор?

— Ничего… Осень… Тихо…

Удивленно — и недоверчиво блеснули прищуренные запорожские глаза Гонты под густыми бровями. Но это был мгновенный блеск.

— Ясно, — сказал Гонта.

4

Крутились, поскрипывая, колеса. А рядом с колесами отшагивали, с подскоком, большие и грубые яловые сапоги Бертолета. Каждое движение доставляло подрывнику немало страданий — это было видно по его лицу, по прыгающей походке.

— Скажите, а почему вас зовут Бертолетом?

Подрывник удивленно посмотрел из-под каски на майора. Он не ожидал, что этот молчаливый, мрачный человек может проявить интерес к его особе.

— Кличка. Из-за первой нашей мины. Не было взрывчатки, а мне удалось достать бертолетову соль… А может, из-за французской фамилии.

— Вот как! Вы француз?

Бертолет улыбнулся:

— Француз… Если Пушкин — абиссинец, а Лермонтов — шотландец. Предки, говорят, гугеноты были — переселились когда-то, лет двести назад, в Россию. Потому моя фамилия Виллó.

— И давно вы в отряде?

— Не очень… Мне здесь нравится, — неожиданно улыбнулся подрывник.

— А портянки вы так и не научились накручивать, Виллó, — сказал Топорков.

Лес был осиновый — низкорослый и редкий. Солнце пробило облачную муть и плавало в небе, как яичный желток.

Обоз то и дело пересекал уютные поляны, поросшие высокой, не по-осеннему сочной зеленью. Казалось, люди и лошади плывут по зеленым озерам.

Теперь в арьергарде, рядом с Андреевым и Топорковым, упруго шагал Миронов.

— Трава-то, трава! — восхищенно говорил старик. — Эх, косу б намантачил и подобрал бы всю, как есть… Последняя!