И одна за другой стали открываться калитки, и на улицу выходили, немо и строго глядя на партизан, на их оружие, грязные шинели и ватники, перевязанные проводом сапоги, старики и дети — мирное население военного времени.
Партизаны подтянулись, старались держаться прямо и не выказывать смертельную усталость. Они медленно двигались в коридоре лиц — морщинистых, продубленных, спекшихся на жаре и работе и совсем еще юных, без единой отметки времени.
Крестьяне всматривались в партизан с болью, волнением: а вдруг возвращается свой, несказанно изменившийся муж, брат, сын, отец… Они радовались, видя в них частичку того мира, который откатился с последними красноармейскими частями и теперь где-то далеко, за лесами, вел отчаянную войну. Они огорчались, потому что люди, принесшие дыхание этого мира, были бледны, усталы и слабы… Они смотрели на них с надеждой, потому что, несмотря на пергаментную бледность щек, несмотря на разбитые сапоги, партизаны держали оружие крепко и шли как хозяева, не таясь.
…Топорков вздрогнул. За плетнем, у крытой дранкой мазанки в три подслеповатых окна, где пышно, последним осенним цветом цвели золотые шары, он увидел лицо, которое на миг приковало его внимание и заставило забыть обо всей деревне.
Оно густо заросло кудлатой бородкой, и нечесаные пепельные космы скрывали лоб. Но бородка была нестарой, молодцеватой, купеческой была эта бородка, и из-под пепельных косм смотрели на Топоркова свежие, с твердым жизненным блеском глаза.
Майор приостановился на миг, насупился, как будто припоминая что-то, но затем двинулся дальше.
— Что это у вас за бородач вон в той мазанке с цветами? — спросил он Стяжонка и оглянулся еще раз. Но лица у золотых шаров уже не было.
— А… То Фроська взяла в приймы. Пленный. У нее хозяйство, вот и взяла, будьте любезны. Мужик гладкий, помогает. Сидор, если вернется, в обиде не будет. Он прежде всего хозяйство ставит, — пояснил Стяжонок.
В конце улицы, как бы запирая своим увечным телом выход к березовой роще, стоял, опираясь на самодельные костыли, одноногий, свирепого вида мужик. Широкие плечи его были приподняты от костылей, как крылья.
Когда Топорков со своим эскортом приблизился к одноногому, он молча указал костылем на двор, и они прошли за плетень, где выстроилась, как по ранжиру, босая конопушная детвора.
— Коваль! — сказал одноногому Стяжонок, и смешливые хитрые глаза старика, юлившие при встрече с незнакомыми лесными людьми, были строги, и голос звучал почти начальственно. — К нам товарищи пришли на ночевку. Надо поспособствовать.
— Ясно! — мрачно сказал Коваль. — Надо их не в дом, а в клуню. Там безопаснее, выход к лесу на три стороны. — И буркнул, обращаясь к детворе: — Мишка с Катькой, баньку на задах, у клуни, топить! Санька, бери Тишку, Макогоновых, Степняков — и гоните овец пасти на концы деревни. Всю ночь будете пасти, с кострами. Чтоб ни одна живая душа — ни туда, ни сюда без вашего глаза.
Словно ветром сдуло детвору. Напряженное лицо Топоркова просветлело.
— Спасибо, — сказал он, улыбаясь Ковалю одними глазами.
— Коваль! — представился одноногий и протянул страшной жесткости ладонь. — Участник белофинской.
Его темные, суровые глаза сощурились в ответной улыбке.
— Вот это и есть мой зять, будьте любезны! — сказал Стяжонок с гордостью.
3
Перед большой, крытой порыжевшей уже, подпрелой соломой клуней на огороженном току хрустели свежим, сочным сеном лошади. Рядом, у телег, постукивали топорами Стяжонок и Коваль. Они меняли заднюю ось, примеряли колесо. Топорков помогал им.
Коваль, отставив костыли и подпрыгивая на одной ноге, работал ловко и ворочал дрогу с такой легкостью, что в голову невольно приходила мысль о том, какой неимоверной силы был этот черноволосый мрачный мужик до увечья.
Неподалеку примостился и Бертолет со своим электровзрывателем. Он был занят тем, что прилаживал к доске сложную передачу, главной составной частью которой была ржавая зубчатка от велосипеда с торчавшим, как кость, шатуном, и Стяжонок не без иронии посматривал на эту конструкцию.
Наконец старик не выдержал и спросил, щуря глаз:
— Извините, вооруженный товарищ, для каких надобностей вы это делаете… вроде велосипеда?
Бертолет поднял на старика ясные свои, наивные глаза.
— Подрывное устройство, — охотно пояснил он. — Раздобыл магнето мотоциклетное, да ведь без маховика не раскрутишь как следует, чтоб снять с него две тысячи вольт… Думаю, видите ли, с помощью передачи…
— Мгм, — сказал Стяжонок.
— Они технику со всей Европы гонят, — громыхнул насупленный Коваль, — а мы их велосипедом собираемся.
— Ничего, ничего, — успокоил их Стяжонок. — Там есть техника, на фронтах, а нам и этого будет… А вы, товарищ, не из учителей? — спросил он у Бертолета заинтересованно.
— Преподавал до войны.
— Вот! — Старик, гордый подтвердившейся догадкой, взглянул на Топоркова, который молчаливо обтесывал тонкую колесную спицу. — Сразу видно: речь культурная. — И вздохнул: — Ох, нема учителей нынче. Ребятишки растут, как волчата — ни тебе алгебры, ни стишка выучить, будьте любезны! Скорей бы вы до дела повертались!..
…Из маленькой бревенчатой бани, что стояла неподалеку от клуни, близ ручья, выскочил распаренный, завернутый в серое рваное рядно Левушкин. Глаза его светились весело: он был прирожденный солдат, Левушкин, он умел ценить минутную утеху, зная, что от боя до боя недолог путь.
— Дуй в баню, Бертолетик! — крикнул он. — Теперь я понимаю, почему на флоте перед сражением приказывали мыться — и во все чистое. С легким паром приятнее возноситься…
Но недолго наслаждался Левушкин покоем и махоркой, которую щедро отсыпал ему в газетный листок одноногий Коваль. Медсестра Галина вышла из клуни с огромной деревянной бадейкой в руке и тут же приметила праздного разведчика.
— Левушкин! — скомандовала она. — Хватит прохлаждаться. Неси горячую воду, Степана вымою прямо в клуне, чтоб не трясти!
— Слушаюсь, ваше милосердие, — сказал Левушкин и поднял глаза на Галину. — А может, я с ездовым справлюсь? Тебе, может, неудобно?
— Дурак! Ну, дурак! — сказала Галина и принялась развешивать на оглобельных тяжах влажные рыжие бинты. — Неудобно?! Это когда вам руки-ноги режут, когда кость скрипит, вот тогда мне неудобно. Тазы с кровью вашей мужской выносить — вот что мне неудобно, — добавила она с болью, сдавленным голосом. — А все остальное — удобно. — И она, развесив стираные бинты, скрылась в клуне.
— Трудящая девушка, — сказал Стяжонок и одобрительно крякнул.
— Добрая будет жинка, — подтвердил мрачный Коваль. — Жива бы осталась.
— Эх, товарищ командир, — обратился Стяжонок к молчаливому Топоркову. — Погостили бы у нас денька хоть три. Дали б людям роздыху. Усталый народ!
— Нельзя, — ответил Топорков, продолжая равномерно взмахивать топором.
— Да и на вас поглядеть — кожа да кости. Как только топор держите!
— Нельзя, — повторил Топорков. — Завтра выходить.
— Приказ, значит, — сказал Коваль. — Ну что ж… Ваше дело такое, военное. Вот только раненый при вас — непорядок это. Раненый вам помеха. Да и ему спокой нужен, може, и выживет.
— Что вы предлагаете? — спросил Топорков. — К вам сюда ведь немцы наведываются…
— Сюда — да. Тут его оставить, это верно, рисково. А вам все равно мимо лесного кордона идти. Там его и оставите. Там тихо. Самого объездчика Ивана полицаи забрали, Щиплюк с ним свои старые, довоенные счеты сводит. А дети его там, мы им всем миром хлеб, другой какой харч поставляем. Так что лишний рот нам не в тягость. А он, може, и выживет.
— Мы подумаем, — сказал Топорков.
4
Горела над деревней лимонная осенняя заря. Пригасал день, дома темными кубами вставали на желтом небе.
Топорков с автоматом за плечом шел по пустой улице. Подошел к мазанке, за плетнем которой, несмотря на поздний час и холод, как солнце, пылали золотые шары.