Бывшие эти сапоги ступали как бы нехотя, заплетаясь друг о друга: Левушкин дремал на ходу. Следом, в отдалении, двигались телеги с безмерно уставшими партизанами. Заморенные кони шли, опустив головы.
Не дремли, дозорный! Но куда там… есть предел и силам двадцатилетнего крепкого парня. И сапоги сами собой вели Левушкина по лесной дороге.
Дремала сестра, дремал и раненый Степан, и голова его моталась на сене от неровного движения упряжки.
На остальных двух телегах сидели Топорков и Бертолет, оба с запавшими, серыми лицами и тоже в порванной обуви. Причем последний экипаж, на котором покачивался, изредка приоткрывая глаза, Бертолет, был без одного колеса: вместо него скребла песок гибкая слега, а позади, привязанные к кузову, плелись пегие «голландки».
Замыкал процессию, отстав метров на тридцать от обоза, таежник Андреев. Шел он довольно бойко, ступая босыми ногами по песку. Винтовку Андреев держал на правом плече, а через левое были переброшены связанные за ушки и неплохо еще сохранившиеся кирзачи.
Облетевший за холодную ночь, пустой и тихий осенний лес стоял по обе стороны дороги, и сквозь легкие чистые березки и осины просматривались дубки, все еще державшие на черных ветвях желтую листву, как награду за стойкость.
Три человека вышли на дорогу с какой-то лесной тропинки. Заметили обоз и торопливо серыми тенями шмыгнули за дубки, притаились.
Но Левушкин уже широко открыл глаза — и они мгновенно просветлели. Непонятным, шестым, врожденным чувством он ощутил присутствие чужих людей. Отпрыгнув в сторону, он щелкнул предохранителем автомата.
— Э, выходи! — крикнул он. — Живо!
И тон его не оставлял сомнений, что он не станет медлить со спусковым крючком автомата.
Из-за дубков вышли две старушки и старичок.
Старушки были по-довоенному, по-мирному чистенькие, в черных платках, черных жакетах и черных юбках до пят, будто в церковь собрались, да еще с одинаковыми пестрядинными узелками в руках; правда, и жакетки, и платки, и юбки, и даже пестрядь — все латаное-перелатаное…
Старик же имел вид особый, на нем был промасленный танкистский комбинезон, дополненный лаптями и онучами.
— О! Партизаны! — радостно сказал старик, и прокуренные усы его поднялись.
— Мы не партизаны, — ответил Левушкин, оглядываясь на подходивший обоз. — Не видишь — макулатуру собираем… А ты что за танкист?
— Почему танкист? — необидчиво возразил старик, подходя к телеге, за ним тихонько, скромненько шествовали старушки. — Комбинезон вещь хорошая для осени, малопромокаемая. Сейчас война людей раздевает, война и одевает, будьте любезны.
Проскрипели и остановились повозки. Дедок обменялся понимающим взглядом с Андреевым, несшим свои сапоги на плече. Принадлежность к одному поколению и житейский опыт объединяли их.
— Сначала испугались, — пояснил старик, обращаясь теперь уже ко всем партизанам. — Может, полицаи? Нет, глядим, свои…
— Почему же свои? — спросил Левушкин.
— Во! — И старик взглядом указал на обмотанные тряпками ноги разведчика. — Какие ж вы полицаи?
— Ну ладно, — сурово сказал Левушкин, партизанское самолюбие которого оказалось уязвленным. — Ты что за личность?
— Я Стяжонок Григорь Данилович, это жена моя, — он указал на старушку повыше ростом, — а это сестра ее, свояченица моя, Мария Петровна, будьте любезны!
Партизаны, истощенные переходом, смотрели на стариков безучастными тупыми глазами, и лишь Левушкин вел расспросы.
— Это что ж за фамилия такая или кличка — Стяжонок?
— Зачем кличка? Фамилия. Белорусы мы. Из деревни Крещотки, на реке Сночь, слыхали? А идем в Вербилки, это уж Украина, будьте любезны. В Вербилках у нас две дочки, зять да внучата, полный интернационал. Сегодня ж Параскева… Параскева-грязница у нас…
— Празднуете, значит! — Левушкин сплюнул.
— Да ведь живые. Покинутые, а живые.
— Живые. Зятья у вас… молодые небось зятья-то?.. Документ есть?
— Недоверие, — пробормотал старик и полез под комбинезон.
— Доверие, недоверие… Может, ты полицаев прислужник?
— Не! Напротив, я на маслозаводе в сепаратор гайку кинул; — сказал старичок и протянул разведчику замусоленную бумажку.
— Будет расспрашивать, — сказал Левушкину Андреев. — Ты бы немцев так расспрашивал.
— А я ученый-переученый… Ты погляди, какой документ! «Свидетельство… указом его императорского величества… о высочайшем пожаловании Стяжонку Григорию Данилову… Георгия третьей степени…» Во!
— Удобный документ! — сказал старичок. — Всеобщий! И для немцев, и для полицаев, и для своих…
— Отдай ему бумагу, — сказал майор и, кряхтя, слез с телеги.
Бывалый солдат Стяжонок сразу почуял в Топоркове настоящего командира и невольно подтянулся, лапти его сошлись каблуками.
— Немцы в Крещотках есть? — спросил Топорков.
— Нету.
— А в Вербилках — не знаете?
— Ив Вербилках нету. Чего им там? Наглядывают время от времени. Полицаи наведываются. Господин Щиплюк, трясця его матери. Так у нас будет специальная просьба до вас, чтоб вы его наказали примерно — повесили или расстреляли, это уж как вам будет угодно.
— Очень вас просим, — тут же вмешались в разговор старушки, услышав фамилию Щиплюка, губы их гневно затряслись. — Обтерпелые из-за него, как ягнята!
— Ивана-объездчика в тюрьму забрал и дочку его, Клавку…
— Он такой: как в дом, так и гром!
— Мальчонку стрелил в Крещотках.
— Бабы-солдатки, у кого мужья в Красной Армии, со слез слепнут от него!
— Ясно! — прервал старушечий речитатив Топорков. — А своих партизан у вас нет, что ли?
— Богом забытый край, — вздохнул Стяжонок. — Партизаны там, за Сночь-рекой. — Он прищурил хитрый глаз: — Вы, должно быть, туда идете?
— Допустим…
— Н-да, — вздохнул Стяжонок. — Переправиться вам трудно будет. Тут на сто верст вокруг один мост был, в Ильнянском, да и тот наши взорвали. А на реке везде немцы.
Он оглядел партизан, заморенных лошадей, повозки, ящики. Особо остановился на слеге, заменявшей колесо.
— Что бы я вам посоветовал. Идемте с нами в Вербилки. Тут недалеко. Переночуете, передохнете, ремонт вам произведем, а утром порешите, куда надо…
Андреев вздохнул и крякнул при упоминании об удобном ночлеге. Майор же, подобно Стяжонку, оглядел свой потрепанный, еле бредущий обоз.
— Баньку истопим, будьте любезны, — добавил старик. — И политически надо бы… Соскучился народ по своим…
И уже развернулся обоз, и словно бы веселее заскрипели колеса, и резвее пошли лошади, учуяв вдали запах жилья.
Впереди обоза шагали Топорков и Стяжонок. Чуть поотстав, как почетный эскорт, шли две женщины в черном.
— Деревня, конечно, штука хорошая, — говорил Левушкин, помахивая кнутом над головами коней. — Да хитрая штука! На сто душ всегда может одна дерьмовая сыскаться. Вот что меня беспокоит. Как думаешь, старик?
— Это конечно, — согласился мудрый таежник Андреев. — Доверять без разбору нечего, это верно. Да только и без деревни нам, партизанам, не прожить. Вот шли мы по болотам, по безлюдью, и в душе пусто стало.
— А у меня в животе, — возразил разведчик. — По деревенской пище соскучился.
— Э, твои заботы, — махнул рукой Андреев. — Переправа меня беспокоит.
— Боишься?
— Себя-то не жаль. Я-то свое дело в жизни выполнил: и детей вырастил, и внучат понянчил…
2
Это была небольшая, дворов на тридцать, лесная деревушка, типичная для той стороны украинского Полесья, где чувствуется близость к Белоруссии и России: здесь можно было увидеть и мазанку, и сруб с резными наличниками, и незатейливую белорусскую хату…
Топорков вместе с двумя старушками и Стяжонком шел по единственной, прямой, утыкающейся в березовую рощицу улице, осматривал окна и дворы, словно бы вызывая деревню своим открыто партизанским видом.
Следом в деревушку входил обоз, заполняя тишину скрипом колес и усталым лошадиным пофыркиванием.