Андреев, спустившись под бугор, к обозу, принес большую ковшовую лопату с длинным черенком. Первым, поплевав на ладони, взялся за работу Гонта.

— Эх, судьба-индейка, ладно! — Левушкин махнул рукой, как бы окончательно смирясь с неизбежностью того, что должно было произойти на рассвете. — Одного только жалко: этот гад Миронов жить останется!

— Не останется, — успокоил разведчика Топорков. — Если нам удастся выполнить задание, ошибки с обозом ему не простят.

— Уж я тогда постараюсь продержаться, — сказал Андреев.

Партизаны лежали у очага тесной группой, курили, пили чай из дюралевых кружек и котелков, и был у них вид людей, которым некуда спешить.

Только Гонта сидел особняком, мрачной глыбой, на гребне холма, у пулемета.

Левушкин вдруг как-то беспокойно заерзал на песке, кашлянул в кулак и, поморщившись, как от оскомины, отстегнул под ватником карман гимнастерки, достал небольшой, сложенный вдвое листок с каким-то замысловатым, расплывшимся от пота и дождя рисунком.

— Вот, товарищ майор, все хотел вам отдать, да минутки свободной не было… Схемка тут какая-то нарисована… Раньше еще… ну, до того как выяснилось, вчерась… — Левушкин не поднимал глаз, — вы придремали, а схемка торчала из кармана. Сами понимаете, мы на вас грешили, любопытно было, что за схемка… Прощения прошу! — неловко закончил он монолог и отдал бумажку майору.

— А у вас какая была до войны профессия? — спросил Топорков, щурясь.

— Да нормальная… Нормальная профессия. Ну а в детстве беспризорничал, так что, сами понимаете, схемку было нетрудно прибрать…

— И разобрались в схемке?

— Нет. Чего-то тут такое. — И Левушкин нарисовал в воздухе извилистую линию. — План местности или чего…

— Эту схемку заместитель командира отряда Стебнев нарисовал, — пояснил Топорков, разворачивая листок и поднося его к огню. — Во время разработки… Так сказать, символ операции… А я в карман положил. Пускай, думаю, если в живых никого не останется, фрицы полюбуются, как мы их одурачили с обозом. С болота снова взлетела ракета, тени побежали по острову, вспыхнул туман, и Топорков показал всем рисунок:

— Расплывчато чуть-чуть… Это кукиш, Левушкин.

— Кукиш? — переспросил разведчик, и светлые его брови изобразили сразу два взведенных курка.

— Да, кукиш. Иначе говоря, фига или дуля. Вот!

И майор, неожиданно озорно усмехнувшись, продемонстрировал наглядно изображенный на бумаге предмет.

— А я думал — план, — охнул Левушкин.

Он посмотрел на майора, насупившись, затем вдруг открыл в улыбке все тридцать два безукоризненных зуба и неожиданно заливисто рассмеялся:

— Вот дурак я!

И самое неожиданное — поддержал его майор, этот сушеный гриб. Его улыбка, бледно расцветая на лице, вдруг расширилась, и майор, обнаружив концлагерную щербатость, рассмеялся — вначале разбавляя хохот сухим покашливанием, а затем уже, не сдерживая себя, в полную силу.

Они смеялись впервые за все время походной жизни. Смеялись, потому что сейчас, перед последним боем, ничто не разделяло их.

Не потеря страшна, а неумение смириться с ней. Они смирились с самой страшной потерей. И — смеялись.

И только Гонта мрачно сидел у пулемета и смотрел на топь, и смех обтекал его, как речная вода обтекает темную сваю…

6

Сумерки заползли в лес и забрали болото. Съели постепенно, начиная снизу, стебли куги, поглотили корявые, черные, убитые — топью кусты и вывороченные корневища с протянутыми кверху острыми крючковатыми пальцами, подрезали ольховник, оставив лишь голые прутья-вершинки…

…Месяц, яркий до боли в глазах, выкатился и завис над песчаным островком.

— Вы не спите? — спросил Бертолет.

— Нет, — ответила Галина.

— Жалко спать…

Они сидели рядышком под сосной, нахохленные, как заблудившиеся дети.

— Ковш уже ручкой книзу. Значит, три часа… Знаете, мне вспоминается: у нас во дворе печь стояла летняя. Отец, когда трезвый бывал, блины любил печь. На воздухе. И обязательно, чтобы «крест» — вон то созвездие — над печью висел. Осенью это в пять утра бывало.

— Галя, я вам вот что хотел сказать. — И Бертолет шумно вдохнул воздух. — Иначе некогда уже будет… Помните, я впервые в отряд пришел, вы мне руку перевязывали, утешали, в госпиталь обещали отправить, где «светло и чисто»…

Глаза Галины приблизились к Бертолету.

— Так вот я хочу, чтоб вы знали, Галя: с той минуты я вас люблю. Я не хотел говорить… потому что… потому что всем нам плохо и не время…

— Чудак, ох, чудак! — Смеясь и плача, она прижалась к нему и ткнулась в протертый воротник его нелепого учительского пальто. — Какой чудак! Что ж вы хоронились… ну зачем?

Ракета, затмевая сияние месяца, зажглась над ними, и пулемет ударил трассирующими, задев сосну и осыпав их хвоей.

— Эй, разговорились! — раздался сердитый шепот Левушкина. — Болтаете, а люди спят!

— Я не сплю, — со старческой хрипотцой ответил Андреев, который, вероятно, тоже слышал Бертолета и Галину. — Жалко спать. Хоть и старый хрен, а жалко…

Кряхтя, с трудом разгибая ноги, он встал и присел рядом с разведчиком.

— Ладно, Левушкин, ты не сердись, ты жизни не мешай… Она ведь как река, жизнь-то, сама выбирает, где русло пробить, а где старицу оставить, кого на стремнину вынести, а кого на бережок бросить… Вот мы с тобой на бережку оказались. Ну что ж. Посидим, подождем. Что делать? Махорочкой давай подымим.

Жесткая хвоя под месяцем отливала серебром. Темные тени причудливо переплетались на земле, на ветвях, стволах, и нельзя было понять, где действительно ветви и стволы, а где их тени.

И в этом переплетении теней были растворены люди, лошади, телеги — весь маленький обоз, не везущий ничего и потому обреченный на гибель.

Переливающийся, стеклянный звук долетел откуда-то сверху До Андреева и Левушкина, словно бы загомонили сотни жалостливых, невнятных голосов.

Андреев выставил ухо из-под своего капюшона.

— Гуси улетают, — сказал он Левушкину. — Отдыхали где-то, или егеря спугнули…

И все партизаны — народ, умеющий спать даже под выстрелами, — вдруг проснулись и стали прислушиваться.

— Гуси летят…

7

На рассвете остров выплыл из темноты, как корабль. Туман волнами клубился над болотом.

Звонко хлестнул в уши разрыв. Кочки, черная вода, коряги — все это столбом взлетело в воздух.

— По укрытиям! — крикнул Топорков.

Он достал блокнот и к записи «25 октября. Окружены на болоте» добавил: «26 октября. С рассветом немцы начали мин. обстрел. Ждем атаки». Затем он аккуратно, трубочкой, свернул блокнот и запрятал поглубже под шинель.

Снова шумно выплеснулась к небу вода. Заржали, чуя беду, лошади.

Большая «голландка», порвав веревку, который была привязана к телеге, и звеня колокольцем, бросилась в топь в поисках спасения.

Началось!..

День восьмой

ЖРЕБИЙ

1

Партизаны, забравшись в окопы, всматривались в плавающий над болотом туман. Гонта снял кожаную куртку и набросил на свой МГ, чтоб не засыпало землей.

— Наугад бьют, — сказал Топорков. — Вот туман разойдется, начнут накрывать.

— Торопятся, — буркнул Андреев. — В болоте сидят, в холоде.

Еще одна мина разорвалась перед островком, и комок мокрого мха шлепнулся прямо на пилотку Левушкину. Разведчик смахнул его ладонью, как надоедливую муху.

— Они там грелками греются, — сказал Левушкин. — Химическими. Такой пакетик, вроде бандерольки… — Он говорил, чтобы заглушить страх, а глаза оставались тоскливыми, злыми, ожидающими. — …Сядешь голым задом на такую грелку, воды в рот наберешь и кипишь, как чайник.

Снова грохнуло, на этот раз ближе. Бертолет, закусив губу, следил за болотом, за тем, как, освобождаясь от тумана, выплывают черные, с изломанными паучьими лапами коряги. Галина, поймав на секунду его взгляд, улыбнулась ему в ответ, но невеселой была эта улыбка.