— Слово балтийца… Слышь, Степан?.. Найду гниду! Есть подозрения… Проверить надо.

Колотубин протянул руку и пожал ладонью кулак моряка:

— Верю! — И потом добавил: — А как выйдем к своим, доставим ценности и оружие, тогда пусть партийная комиссия разберется в степени твоей вины, да и не только твоей… На нашей совести смерть матроса.

В тот же вечер, на привале, Колотубин долго советовался с Джангильдиновым. Они, сев на коней, как обычно, перед кратким сном объезжали походный лагерь. Рассказ комиссара встревожил Джангильдинова, заставил, словно брошенный пучок сухих стеблей в костер, с новой силой вспыхнуть чуть угасшее беспокойство.

2

Когда вдали, в прозрачной линии струящегося по горизонту марева, вдруг явственно заблестела ровная полоса, похожая на озерную гладь, бойцы отряда привычно зачертыхались: опять солончак, или, как его тут называли, шоры…

Через несколько часов, когда караван приблизился, блестящая полоса разрослась в длину и ширину, и самое примечательное, она стала заметно блекнуть, сереть. А потом полоса как-то сразу потемнела, появился коричневый оттенок выжженной солнцем глины.

— Мать честная, земля! — воскликнул радостно Круглов, скакавший в головной группе.

— Кажись, кончились наши песчаные муки, — облегченно вздохнул солдат-фронтовик, пулеметчик, и на его исхудалом лице шевельнулись большие запорожские усы. — К земле мы привычные люди…

Лишь на монгольском лице Токтогула не дрогнул ни один мускул, только в раскосых глазах задумчиво темнели зрачки. Что говорить и зачем говорить, когда скоро увидим. Барханы становились все ниже, как бы уменьшаясь в росте, пока не стали пологими холмиками, поросшими редкими метелками ковыля и высохшей колючки. И за теми пологими песчаными холмиками открывалась неоглядная ровная глинистая площадка, гладкая, как вымазанный хозяйкой пол в хате. Только он под солнцем весь потрескался. Глубокие щели мириадами морщин разбежались в разные стороны.

Всадники въехали на глинистую шершавую землю, и копыта лошадей звонко зацокали, словно у них под ногами была охваченная первым морозцем степь. После долгой тишины, когда лошади бесшумно месили песок, цоканье копыт показалось теперь оглушающе звучным, бодрящим и родным. Но вскоре от него еще больше защемило сердце.

— Гиблая земля, — грустно произнес Круглов, — даже колючки на ней, мертвой, не растут.

— Это же такыр, — сказал Токтогул. — Так земля такой называется. Такыр.

Далеко впереди, чуть видные человеческим глазом, скакали бойцы разведки, оттуда лишь приглушенно доносился ровный стук копыт.

На такыр въехала новая группа всадников, которую возглавлял аксакал Жудырык. Он иногда склонялся, подолгу рассматривал однообразную глинистую землю, чему-то улыбался, довольный, и ехал дальше.

— Чудной старик, — сказал Круглов. — Как он тут дорогу находит, когда кругом такая ровность, даже глазу зацепиться не за что?

— Почему ничего нет? — Токтогул вытянул руку: — Смотри сюда, видишь побитый земля… Тут лошадь ходил, много груз нес. А вот тут верблюд шел… Понимай надо, тут караван ходи, давно-давно ходи, тут дорога.

— Токтогул, а ты все видишь! — Круглов нагнулся, придерживаясь рукой за седло, и внимательно разглядывал землю. — Верно, вроде выщербины махонькие…

— Каждый живой свой след имеет, каждый тень имеет. Без след и без тени нет ни человек, ни лошадь, ни баран, ни верблюд, ни маленький жук, — пояснил Токтогул. — Пастух глаза имей, пастух след читай, как ты книгу читай.

Такыр все разрастался и разрастался. Проходили один километр за другим, а края все не было видно. Солнце тихо, словно его осторожно спускали на лебедке, начало двигаться к закату. Лучи его стали хлестать по лицам. Бойцы надевали фуражки набок, закрывали щеки козырьком, но это мало помогало. Сидевшие на повозках и арбах как-то еще приспосабливались, они могли сесть боком, повернуться спиной к огненному шару.

А всадникам приходилось совсем туго, от лучей никуда не денешься. Несколько человек соскочили с лошадей и торопливо шагали рядом, прячась за крупом. Но пешим за конем не угонишься долго, от быстрой ходьбы потели сразу, и жажда еще сильнее царапала сухое горло…

Баклажки и железные бачки у многих были почти пусты. До колодца, до привала еще далеко, да и никто не знал, сколько там окажется воды. Хватит ли на всех хоть но малой порции? Не повторится ли позавчерашняя история, когда подошли к степному колодцу, вырытому в лощине, окруженной барханами, спустили ведро, а там лишь влажный песок… Воду строго делили, выдавая из бочек и кожаных мешков — бурдюков, что везли на подводах и на верблюдах. В первую очередь поили коней, потом — бойцов, по кружке на брата…

От унылой степи несло жарким, сухим духом, казалось, что на этой равнине, страшной своей пустотой, земля просохла до самого далекого нутра и выпарила все жалкие остатки влаги. Она стала тяжелой и плотной, словно камень, и с немой тоской смотрела на пустое небо потрескавшимися и спекшимися губами.

Только поздним вечером, когда солнце сделалось огромным и тяжелым, налилось сухим малиновым цветом и стало тихо тонуть вдали, на краю такыра, окрашивая небо и землю в красноватые оттенки, подошли к одинокому колодцу. Рядом стояла невысокая кибитка, связанная из камышовых стеблей и обмазанная глиной, которая местами, особенно около двери, поотвалилась.

В кибитке было пусто, валялась запыленная драная циновка, на которой дремала, свернувшись калачом, темно-серая с пятнами большая змея. Она подняла голову, яростно зашипела, когда заглянули внутрь мазанки. Два бойца отпрянули от двери, предостерегающе крича:

— Не подходь, гадюка там здоровенная!

Токтогул соскочил с лошади и, сжимая камчу, направился к двери. Круглов сорвал со спины винтовку, поспешил за ним. К окну кибитки, держа винтовки, подбежали красноармейцы. Но их помощи не потребовалось. Токтогул ловкими ударами камчи прикончил змею.

Потом он вытащил ее на солнце и, вынув нож, быстро содрал с гадюки кожу.

— Зачем тебе шкура? — спросил Круглой, наблюдая за его работой.

— Обтяну ею рукоятку камчи. Будет красивая.

Круглова интересовал больше колодец, чем змеиная шкура, и он пошел к темной дыре, обнесенной невысоким глиняным валом. Там уже толпились бойцы. Колодец оказался глубоким, веревки пришлось связывать. Воды в нем было вдосталь. Наверх подняли почти три сотни полных бурдюков, потом пошла мутная жижа.

Аксакал Жудырык велел прекратить черпать жижу:

— Пусть источник отдохнет до нового солнца, соберет воду.

Вода была на удивление холодной и с привкусом горечи и соли. Но ее пили с жадностью. Чокан поставил самовар, и возле медной утехи Грули долго толпились с кружками охотники хлебнуть свежего кипятку.

Малыхин дважды подходил к самовару и издали наблюдал за чаепитием. Бойцы смеялись, шутили, а у него на душе было пасмурно. Он смотрел на поблескивающий в темноте отсветами костра медный самовар и вспоминал веселого и сердечного моряка, к которому он, Малыхин, почему-то тогда питал неприязнь. То ли за беспечную веселость, то ли за острое и складно сказанное слово… Но прошлого не вернуть, только печаль в сердце застыла накипью, и ее не сковырнуть до конца дней жизни.

3

Бернард Брисли не был трусом, но чем дальше уходили в пустыню, тем отчетливее выступал страх за собственную жизнь. Конечно, он никогда не думал и не подозревал, что обыкновенный и, как иногда любили говорить люди его круга, «презренный животный инстинкт самосохранения» может брать верх над разумом. Мохнатый и дикий, древний как мир, этот инстинкт охватывал душу своими щупальцами и заставлял учащенно колотиться сердце. Выжить, выжить во что бы то ни стало!..

Несколько дней назад он только смутно чувствовал пробуждение инстинкта и даже слегка посмеивался над собой: «Вот никогда бы не думал, что у меня могут просыпаться детские страхи!»