Волоча ноги, шаркал Апти по тротуарам, добираясь до окраины. Он шел в горы, в свою пещеру, чтобы зажечь костер и обсушиться. Он объелся чужбиной. Она сидела в нем, как травленая падаль в чреве волка. И теперь его сотрясали рвотные позывы. Вытошнить чужбину надлежало сегодня, иначе он сам станет падалью.
Посидев у костра, он высушил одежду и обувь, наконец-то согрелся. Потом стал собираться в дорогу. Скудные пожитки он уложил в хурджин, россыпь патронов и подкову от белого жеребца — за пазуху. Собравшись, потрогал свое главное имущество — патроны. Они сбились в кучу, облепив подкову.
Прижимая колючую грудку к голому телу, он вздрогнул, замер, чувствуя, как дыбом встает волос под папахой: подкова явственно шевельнулась под ладонью. Она ворочалась, настырно и брезгливо выбираясь из маслянистой липкости пуль. Выбралась, поползла вдоль ребер. Апти отдернул руку, чувствуя, как протискивается под рубахой к позвоночнику хладная железина. Приткнулась к спине, угомонилась.
Все вокруг было реально, тихо. Бездонную ультрамариновую прорву над головой одна за другой прожигали угли звезд. Они выстреливали в Апти длинными лучами, и он ощутил себя малым жучком, пришпиленным спицей к необъятности горного хребта.
За ним призывно и прохладно мерцала родина. Апти качнулся и пошел на этот зов. У него была еда, спички, оружие и подкова на счастье. Этого должно хватить до самого Хистир-Юрта, должно, ибо пульсировали в мозгу кузова, нафаршированные людьми, вой, стоны, плач и зябнувшие огни за распахнутыми дверями. Было ли это?
— Хумма дац хилла! — еще раз взмолился он, ибо такого ужаса не должно быть наяву.
Пригревало солнце, дымились просыхавшие бугры, слабо пахло весной. Аул выползал из-за хребта, открывался его взгляду с малой высоты птичьего полета. Волоча ноги, он донес иссохшее, уже немое к страданиям тело к валуну и опустился на него. Лохмотья его бешмета шевелил ветер. Кожа на скулах, на губах лопнула глубокими трещинами, соленая влага слез, попадая в них, разъедала болью.
— Хумма дац хилла, — молился он непосильно-долгим путем, отгоняя видение в зеркальном шкафе и изводящие предчувствия.
Теперь аул был как на ладони. Он появился внизу, и глазу Апти хватило одного мига, чтобы обнять родную россыпь домов и башен. Человек жадно вобрал в себя долгожданный лик села, и в сознании изгоя взорвались боль и отчаяние.
— Дариге а дара хилла! [577]
Аул лежал мертвым. Трупные пятна тающего снега пронзительно и девственно венчали каждое крыльцо. И не было дыма ни над одной трубой.
Глава 29
Серов пил вторые сутки в гостинице. Через два дня после выселения, когда по всей бывшей республике навсегда остыли очаги и печи, а ледяная изморозь оплела окна, когда рядом с трупом застрелившегося офицера совсем затих шинельный сверток с новорожденным, когда перестала шевелиться земля на едва присыпанной общей могиле, где успокоились второпях пристреленные немощные старики и больные, непригодные к выселенческой дороге, генерал-лейтенант пришел в свой люкс, пустынный, роскошный и гулкий.
Входя в гостиницу, он повернулся к дежурному, вперив в него тусклый, налитый безумием взгляд, процедил, разрубая фразы свинцовыми паузами:
— Меня нет. Водки. Три. Соленых огурцов. И пожрать.
Пошел к себе наверх, на второй этаж. В номере стянул сапоги, сбросил китель, оставшись в нательной белоснежной рубахе. Выдернул вилку телефона из розетки.
Поднос с едой и водкой принял у смазливой, в кокошнике горничной, стоя босиком. Коротко кивнул подбородком на дверь: пшла. Поставил поднос на стол. Зажег свет и задернул шторы на окнах.
Налил полный фужер, втянул сквозь сдавленное спазмой горло, долго дышал обожженным ртом. С хрустом, брызнув соком, кусанул пол-огурца, стал медленно, вяло жевать, тяжело ворочая челюстью, невидяще уткнувшись взглядом в стол.
Люстра лила резкий, колючий свет, он дробился в хрустальной вазе с салатом. Комок в желудке стал плавиться, растекаться жаром по всему телу, вползал горячим туманом в голову.
Мимо текло время. Оно было спрессовано, забито воплями, ревом, гулом грузовиков. Время не отпускало, кружило воронкой вокруг генерала, ускоряя бег, засасывало в себя. Время размыло границы дня и ночи, наваливалось, душило клейкой трясиной.
И когда, выгибаясь спиной, раздирая рубаху на груди, Серов откинулся на спинку стула, тяжесть и удушье стали спадать, отсасываемые распахнувшейся дверью. Генерал затих, блаженно смакуя живительную прохладу, что хлынула из квадратного проема.
В коридоре зарождалось вкрадчивое железное журчание. В дверь вплыла одноколесная ручная тачка. На ней под белой простыней бугрился груз. За тачкой стояли двое. Серов узнал. Меленько, в радужной нетерпячке засучил ногами: мать честная, какие гости! Шамиль Ушахов и Фаина — в свадебной фате.
Дернулся им навстречу измордованный временем и удушьем генерал, однако удержала его на месте неведомая и липкая сила.
Так и не одолев ее, он стал примечать с растущим изумлением, как дрожат и растворяются маревом стены за спинами гостей, как маячат за ними множество фигур. Позади кипело горское население — старики, женщины, дети. Разномастная и густая эта толпа была впряжена цугом в соху и борону, тянула их, вспарывая сухую ковыльную твердь.
Спросил Серов Ушахова:
— Зачем эти без лошадей?
— Ты разве дал их погрузить?
— Я погрузил много мужчин, где они? Почему бабы в хомутах?
— Рыщут по степи, добычу ищут, чем кормить своих.
Вели они этот разговор, и чуял Серов колющий в спину чей-то надзор. Оборачивался рывком — никого. Но все сильнее ломило позвоночник под тяжестью чужого взгляда.
Теперь уж точно знал Серов: ОН! Однорукий, с кровавыми кляксами орденов на груди. Доставал своим взглядом, втыкая его нещадно в затылок, в шею, под лопатку.
Между тем, истощив силы в тягле, осел на пахоту старик с пухло-белой бородой. Осел и тут же оброс стоячим частоколом из детворы. Стал вещать им свое, нарывом сидевшее внутри. Однако за дальностью не разобрать Серову.
— Ву-у-у-р-р-р! — высоким пронзительным криком согласилась ватага рядом со стариком.
— Что он им сказал? — маялся любопытством Серов.
— Учит главной науке.
— Какой?
— Помнить всех: тебя, Кобулова, русских.
— Зачем?
— Кто втащил в горы продналог, колхоз, сельсовет, милицию, смерть, пожары, голод?
— Разве это мы? — заволновался, ожесточаясь в несогласии, Серов. — Ты что, капитан, крайних задумал искать?
— Вы — крайние. Но дойдет очередь и до первых, до самых первых, до тех, что прятались в веках. Раскопаем, лак сдерем, вывесим на проклятие!
— Ву-р-р-р-р! — еще раз согласилась ватага.
— А теперь что? — холодел генерал.
— Они согласны передать науку старика своим детям, когда те народятся. Будь здоров, генерал. И помни. Прими подарочек. А мы туда, к ним. Пора пахать.
Разом приподняли молодожены рукоятки тачки, и сполз с нее на паркет груз, укрытый простыней.
И здесь будто толкнуло Серова сзади и отпустило. Встал он, пошел смотреть. Тяжело шагалось, как из жидкого глинозема тащил ноги. Добрался. Потянулся к простыне и откинул…
Аврамова припекало, пожалуй, последнее его дело. Серов пропал, не показывался в управлении третьи сутки. Сказали — в гостинице. Но в номере никто не брал трубку.
Одолев-таки цепкую бдительность дежурного на проходной, меряя ступени крутой узкой лестницы, ведущей на второй этаж, услышал майор сдавленный и тоскливый крик наверху.
Приостановился в оторопи — Серова голос! Ринулся прыжками, через две ступени, вверх, в пять махов одолел коридор, рванул на себя ручку двери.
Серов белел привидением посреди темного номера, босиком, в нательной рубахе. Стоял, уставившись в пол, под ноги, рот распялен в крике:
— Ве-е-ера… Све-точ-ка-а!