Хельми прикусила губу. Бросила вызывающе:

— Но какое отношение имеет это к нашему доброму Освальду?

Гуннар молчал, и Хельми приняла молчание за сочувствие.

— Разве мало двойников на свете? Какой-то выжившей из ума старухе Освальд показался похожим на одного негодяя! И этого, по-вашему, достаточно, чтобы посадить человека в каталажку?

Гендрик Петрович не спеша встал, прошелся по комнате. Остановился перед Хельми.

— Как вы думаете: если б вы встретили человека, которого запомнили двадцать лет назад, показался бы он вам незнакомым? Вряд ли. Ну, ладно, есть люди с невыразительными, незапоминающимися лицами, но Освальд такой, что его не забыть, не спутать. Я сам отлично помню его.

— Отлично помните, — с горечью повторила Хельми. — А потом выяснится, что память подвела. И как тогда исправить ошибку? Нет, надо верить живым людям больше, чем памяти.

На том и разошлись, недовольные друг другом, каждый со своим камнем на сердце.

О том, что главный агроном арестован и по его делу ведется следствие, колхозники «Партизана» проведали лишь после Нового года. О сути обвинения никто, кроме председателя, его жены, парторга и доярки Эрны Латтик, в колхозе не знал. Следователь просил молчать, пока истина не будет установлена окончательно.

На одном из заседаний правления Аксель Рауд высказал от имени своей бригады требование: объяснить, за что арестован нужный колхозу отличный работник, хороший человек.

Гуннар ответил коротко:

— Точно не знаю. Но связано это со временем оккупации. Что-то там неясно.

— Даже те, кто служил в немецкой армии, давно Советским государством амнистированы, — сказал Рауд. — Почему агронома арестовали теперь? Может быть, ты, уважаемый парторг, объяснишь? — обратился он к Видрику Осила.

Видрик только что вошел в помещение. Крепыш в больших роговых очках на широком носу с горбинкой, он известен был своей прямотой и откровенностью резких суждений. Но на этот раз и Видрик уклонился от прямого ответа.

— Следствие пока не закончено. А раз так, всякая болтовня во вред, — отрезал он.

И Видрик, и Гуннар еще надеялись, что невиновность Освальда будет доказана.

Вскоре Гуннара пригласили для дачи свидетельских показаний.

— Какую фамилию носил Освальд Сирель в вашей части? — спросил его следователь по особо важным делам.

Гуннар задумался. Но припомнить не смог. Может быть, и не слышал никогда.

— Кучерявый его все звали. Кучерявый! И все, — сказал Гуннар.

— Кучерявый не фамилия, — недовольно сказал следователь.

Гуннар только развел руками.

— Недолго мы были вместе.

— Попробуем по-другому, — предложил следователь. — Я буду называть фамилии, А вы, если какая-нибудь из них окажется знакомой с тех давних времен, остановите меня. Эрм? Элк? Инт? Отс? Мяэ? — Все короткие, как выстрелы.

— Нет, нет, нет!

— Урб? Уус? Укк?

— Укк? — переспросил Гуннар. — Похоже, Укк, помню. Укк был. Слышал на перекличке.

— Так может быть, Кучерявый и Укк — одно лицо? Одно?

— Не знаю, — признался Гуннар. — Не помню Укка.

Сейчас ему уже казалось, что Укк действительно фамилия Освальда. Сирелей ведь в отряде не было. Однако логика такая была слишком зыбкой. Больше походила на самовнушение.

— А все-таки. Ну, о чем вы сейчас думаете? — спросил следователь.

— Хочу вспомнить Укка и не могу, — ответил Гуннар.

— Ладно, вы свободны. Спасибо, до свидания, — сказал следователь.

Пять человек из деревни Катри опознали в Освальде убийцу учительницы.

— Ошибка. Страшная ошибка, — твердил Освальд.

Его спросили, что он знает о расстреле эшелона с женщинами и детьми.

— Да ничего не знаю. И не слыхал даже, — чуть не плакал Освальд.

Не нашлось людей, кроме Гуннара, из тех, кто служил вместе с ним в истребительном батальоне в первые дни войны, — иные погибли, иных развеяло по всей стране. Никакими документами и никем из живущих людей не подтверждались его пребывание в госпитале и служба в Советской Армии — на Украине и в Белоруссии.

Однако кое-что говорило и в пользу Освальда. Он утверждал, что в 1944-м осенью, после контузии, был демобилизован и отправлен на родину в освобожденную Эстонию. Больше года работал на железной дороге — восстанавливал пути, сооружал склады, строил жилье. Нашлись и люди и документы в архивах, подтверждающие справедливость его слов.

Подняли дело расстрелянного Михкеля Укка. Прочли его показания. Родился он и жил до 1940 года в Латвии. У отца хозяйство было крепкое, батраков, конечно, держал, но и сам от зари до зари гнул спину. Михкель поступил в военное училище — не кончил. Все советская власть поломала. Все отобрала. И землю, и власть. А для чего человек живет, как не для богатства и власти? Отец хотел не чужой, а свой дом сжечь, не чужой, а свой скот порезать, чтобы врагам не достались; только поджег, а его свой же батрак топором. Мать — хворая — в дыму задохнулась. Сам Михкель едва в Эстонию ушел — а то б в Сибирь. Одинок, как волк. Как волк и горло перегрызал. «Ни о чем не жалею. Пощады не прошу!»

Трудно было не доверять таким показаниям. Не вело от них никакой ниточки к Освальду. На том, казалось, и конец.

Но следователь-чекист, начинавший самостоятельную службу еще в отделе Гендрика Петровича и веривший свято в интуицию своего учителя, не прекратил дела. Не прекратил, хоть и вопреки здравому смыслу. Искал Укков по всей Прибалтике. Нашел двух честных работяг. А в латышской деревне, где жил раньше Михкель Укк, вдруг услышал историю, которая осветила все по-новому.

— Приезжал в 1941-м, как же, ходил тут — форма у него новенькая была, вроде офицерская, и собака еще. Землю отцовскую ногами мерил, а слова ни с кем не вымолвил, — рассказывал старый дед Янис, про которого говорили, что только горб его спас от солдатчины и смерти в минувшее лихолетье. — Вон и дед Лаурис со своей старухой тоже видели его тогда. Да вот беда — может, это был Михкель, а может, и не он.

У следователя брови полезли на лоб:

— То есть как это — не он?

— Так ведь их, сынок, два брата было, близнецы. Михкель и Ивар. Только Михкель-то грубиян был, а Ивар вроде ласковый и хитрун. По голосам, ну, по словам еще только отличали их. А так мать-покойница и то, бывало, путала. Ушли из деревни оба, в сороковом, значит, когда Советскую власть у нас восстановили.

Теперь кое-что прояснилось. Но только кое-что.

Следователь выложил Освальду все, что узнал. Ждал, как же подследственный станет теперь оправдываться, изворачиваться. Но Освальд изворачиваться не стал. Опустил голову, задумался. Потом заговорил глухо:

— Надоела ложь. Записывайте. Чистую правду. Да, отец — кулак, кровопийца. Михкель — брат, проклятый людьми бандит. Однако мы с ним хоть и были близнецы, а разные люди. Враги. Меня в семье изгоем считали. Я только с батраками дружил. Да, со страху, от растерянности уехал с Михкелем вместе в Эстонию, на землю предков. Только сразу мы рассорились. Я сказал: буду честно новой власти служить. Справедливая власть. А он грозился: пристрелю. Сбежал я от него. Больше не виделись. Работал я в Таллиннском порту грузчиком. Началась война — добровольно в истребительный батальон записался.

Освальд-Ивар, так он рассказывал теперь, после осколочного ранения потерял сознание, очнулся — никого вокруг, одни мертвецы. К счастью, рана оказалась неопасной. Да что делать? Как найти своих? Ушли далеко. Долго он скрывался в лесах Эстонии и на Псковщине, пытался перейти линию фронта или попасть к партизанам, но не удавалось. Спасибо, кое-где на хуторах подкармливали, но прятать боялись. Однажды, уже весной 1943 года, немцы захватили его спящим в старом стоге соломы и под страхом смерти мобилизовали в фашистскую часть. Но он не участвовал ни в каких боях — не доверяли ему оружия. Когда началось освобождение Советской Эстонии, он сбежал. Да. Не хватило мужества во всем открыться, боялся, что его станут преследовать за службу у немцев, поэтому и сменил фамилию Укк на Сирель, заодно сменил и имя. Работал честно, сил не жалел. О судьбе брата Михкеля не знал и не знает ничего. Теперь ясно, что все обвинения, которые предъявляются ему, Освальду-Ивару, относятся к его брату Михкелю.