— А мы… переобувались, — смело сказал я, не задумываясь о последствиях.

Старшина как-то странно посмотрел на меня и произнес, четко и медленно выговаривая слова:

— Хорошо. О подробностях этого переобувания расскажете в канцелярии. А потом на комитете комсомола.

И я понял, что снова влип со своим языком. Слово, как говорится, не воробей, если уж вылетело, то любой его может поймать и выпотрошить, как хочет.

— Извините, товарищ прапорщик, — сказал я, раскаиваясь, как мне казалось, совершенно искренне. — Замешкались по моей вине.

— Принимайте пост.

Пост принять недолго. Чего там принимать? Стереотруба, да бинокли, да телефон, да силуэты самолетов в рамке, да четыре стороны света с синей морской далью, распахнувшейся на полгоризонта. Две минуты — и мы остались одни на вышке с Игорем Курылевым, да с ветром вольным, да со своими думами.

Солнце висело над морем, заливая синий простор ослепительным сиянием. Посредине этого сияния, как в луче прожектора, шел белый теплоход. Я знал, что он торопится изо всех сил, но скорость его, съеденная расстоянием, совсем была незаметной. Будто был он маленькой игрушкой, раз и навсегда приклеенной к серебристой бумаге. «Вот так и мы спешим со своими желаниями, — думалось мне. — А взглянуть со стороны — все топчемся на месте. Жизнь огромна, как море, а мы — крохи, затерянные в ее просторах, плывем друг за дружкой, боимся отстать, потеряться в этом безбрежье».

«Хватит! — сказал я себе. — Пора за ум браться». В чем это должно было конкретно выражаться, я и сам толком не понимал, знал только, что надо серьезнее относиться к самому себе, и к Тане, и к этому молчальнику Курылеву, и ко всем товарищам, включая зануду Костю Кубышкина. И, конечно, к хитрому нашему старшине — хватит уж рассчитывать на его снисходительность…

Многих перебрал я в уме, перед многими мысленно покаялся. И, как это часто бывает, когда перестараешься, почувствовал облегчение, будто уж и не я виноват перед своими начальниками и товарищами, а вроде они передо мной. Знавал такой хитрый выворот за собой. Но я сумел не расхныкаться от жалости к себе, как не раз бывало, стал всматриваться в тихие воды с таким вниманием, словно хотел разглядеть и то, что под водами.

Прошло много времени, не знаю уж сколько. Серебряное сияние на морской глади давно погасло, солнце зашло за гору, и зажглись редкие облака над потемневшим горизонтом. Тогда я заметил, что Игорь недоуменно косится на меня. Но не обернулся.

— Ты чего? — наконец не выдержал Игорь.

— Смотри себе. — Мне не хотелось разговаривать. Не только потому, что знал: старшина не бросает слов на ветер. Но еще и тошно мне было от своей собственной болтливости. Первый раз в жизни тошно. Так дома однажды, не слушая увещевания бабушки, ел да ел свое любимое сливовое варенье. И вдруг оно само собой опротивело мне. Объелся.

— Чего смотреть-то? — сказал Игорь. — Уж и не видно ничего.

Я позвонил дежурному, доложил, что возвращаемся, и мы, спустившись с вышки, пошли на заставу. Дорогой снова навалилась на меня обида. Ведь сколько хорошего сделал! Одна граната чего стоит! Растеряйся я хоть на миг, было бы ЧП на границе, какого во всем отряде не бывало. Конечно, понимал, что между гранатой и опозданием на пост нет никакой связи, но обида не проходила. И чтобы разом избавиться от нее, а заодно, может, от обещанного старшиной «собеседования», решил опередить события, сегодня же зайти к начальнику заставы, объясниться.

Сдав патроны и почистив оружие, я пошел в ленкомнату, где по телевизору показывали мои любимые мультфильмы. Но и мультфильмы не развлекли. Тогда я вышел во двор, забрался в пустующую в этот поздний и холодный час беседку у забора, откуда лучше всего было видно море. Но скоро продрог там без куртки и вернулся на заставу. Постоял в нерешительности у двери канцелярии и постучал.

— Разрешите обратиться по личному вопросу? — как полагается, доложил я начальнику заставы, сидевшему за столом, устланным белым разлинованным листом расписания занятий.

— Серьезный вопрос? — спросил он, подняв глаза от бумаги.

— Очень серьезный.

Начальник вздохнул, как-то грустно посмотрел на меня и отложил ручку.

— Садись, коли так.

Но едва я открыл рот для длинной и страстной тирады, как вошел дежурный, доложил, что у ворот какая-то женщина спрашивает начальника. И он встал и вышел. И вернулся только минут через десять. Сказал, печально улыбнувшись, что эта женщина из поселка, просит приструнить разбуянившегося мужа.

— Я ей про участкового милиционера, а она: «Дак он с ими вместях пьет». Один раз вмешался и, пожалуйста, — авторитет участкового подорвал…

Я понимал: какой ему собеседник? Да, видно, наболело, а пожаловаться некому, вот и начал он рассказывать все это мне, пряча усталость за бодрыми интонациями голоса.

Еще не закончив фразы, начальник подтянул к себе толстую тетрадь с надписью на обложке «Книга пограничной службы», раскрыл и взял ручку.

— Чего молчишь? — спросил он, написав целый абзац. И вдруг посмотрел на меня пристально. — Все хочу спросить: о сверхсрочной службе не думаете?

— Никак нет, товарищ капитан. Какой из меня сверхсрочник? Таким, как наш прапорщик, мне не стать.

— Каким «таким»?

— Строгим, требовательным…

— Вы можете стать таким, — уверенно сказал он. — У вас для этого есть главное качество — доброта.

— Доброта?

— Вот именно. Доброта и строгость — две стороны одной медали. Наш прапорщик потому и требовательный, что очень заботлив…

Его прервал телефон, тренькнувший на столе. Звонил кто-то из отряда, потому что начальник первым делом доложил, что на заставе без происшествий, а потом долго слушал, торопливо записывал какое-то очередное ЦУ.

Положив трубку, он посмотрел на меня вопросительно и удивленно, словно собирался спросить, чего это я тут расселся. И я принялся было объяснять причину моего визита. Но тут вошел дежурный по заставе и стал докладывать обстановку. Что ночью температура воздуха опустится до плюс семи градусов, а завтра днем поднимется до шестнадцати, что ветер будет северо-западным до трех баллов, что рыбаки, которые выходили в море, все вернулись, что ночью курсом на юго-запад пройдет итальянский теплоход «Прима», что личный состав находится в классе на самоподготовке и что ужин готов и повар приглашает к столу.

— Ну как, потерпишь до послеужина? — спросил начальник.

Но мне уже ничего не хотелось. Четко и ясно, чтобы не подумалось ничего плохого, я попросил разрешения не приходить после ужина, поскольку все старые вопросы уже прояснились, а новых не предвидится, и, повернувшись как можно старательнее, даже прищелкнув каблуками, шагнул за дверь.

«Идиот! — ругал я себя, по инерции все тем же строевым шагая по коридору. — Возвел свою изжогу до уровня мировых проблем, лезу с нею к занятым людям. Подумаешь, обиделся! На себя обижайся. Свое дело получше делай, свое!..»

Я вышел на крыльцо, подставил лицо холодеющему ветру. Всходила луна, и морская даль, словно золотым шнурком, была отрезана от черного неба. По плацу, печатая шаг, ходил часовой. Как всегда монотонно, гудела на вышке вращающаяся антенна. И, как всегда в тихие вечера, доносился из поселка разноголосый гомон — всплески чьего-то смеха, песни, лай собак, сонное мычание коров. Я стоял и слушал, как затихают эту звуки, гаснут, словно их, как свет в домах, выключают один за другим. И во мне тоже что-то выключилось, спала нервозность, липнувшая целый день, и я все больше желал только одного — спать.

Утром меня разбудил Игорь.

— Иди, тебя Семен Чупренко спрашивает.

— Чего ему не спится? — спросил я, потягиваясь. Не только куда-то идти, но и вылезать из-под одеяла не хотелось. Оно, родное, казалось, вовсе приросло ко мне, как вторая кожа.

— Ну! — изумился Игорь. — Скоро общий подъем. Ты знаешь, сколько проспал?!

Это само по себе было поразительно. Чтобы наш всевидящий старшина просмотрел такой случай?! Обычно он точно знал, кому когда полагалось вставать. У него было особое чутье на всех праздно шатающихся или слишком заотдыхавшихся, и он быстро пристраивал таких к очередному своему хозяйственному делу, которых у него на заставе всегда было превеликое множество.