— А где старшина?
— Только что был во дворе.
— Странно, что не поднял.
— Так он сам не велел тебя будить.
От такой новости я даже привстал. Может, мне уже и отпускные выписали? Или к медали представили? За отличие в охране государственной границы… Но реальней было другое: старшина решил, что хозяйственные дела от меня не уйдут, и просто дал отоспаться после всего. Нервы даже у пограничников не железные. Вчерашний день тому пример: сорвался, как салажонок первого месяца службы.
— Так ты идешь или нет? — рассердился Игорь.
— А чего ему надо? — Мне не хотелось вставать, и я, понимая, что не миновать неприятной процедуры подъема, все же тянул, рассчитывая сам не знаю на что.
В дремотном застое спального помещения слышно было, как билась о стекло ожившая муха.
— Сам спросишь, — сказал Игорь. — Иди, он в беседке сидит. Со своим Волчонком.
— С Волчонком? — Это было уже интересно. Чего Вольке-то надо? Может, проняло ее наконец, извиняться пришла? Как-никак, а страшновато мне было вспоминать гранату. Когда бежал к ней, ничего не чувствовал, а потом, как вспоминал, не знал, куда деваться от жути: рвани она на секунду раньше — и напоролся бы я с разбега на острые осколки.
Быстро одевшись, я сбегал к умывальнику, ополоснул лицо, погляделся в зеркало и уже без спешки вышел на высокое крыльцо заставы.
Семен Чупренко и Волька встали, увидев меня. Такого я еще никогда не удостаивался, и мне приходилось выбирать: краснеть от неловкости или принимать церемонию с юмором.
— Спасибо тебе, — сказал Чупренко и неожиданно дал Вольке подзатыльник. — Благодари человека, благодари, тебе говорят.
Она смотрела на меня, и в ее взгляде я не видел ни испуга, ни вины, только любопытство. Словно был я игрушкой, которую ей не терпелось выпотрошить, чтобы узнать, что там внутри.
— Ладно, мы с ней сами разберемся, — сказал я, вспомнив пощечину.
Эти мои слова словно бы освободили. Чупренко от несвойственной ему скованности. Он затоптался на месте, стуча протезом и подталкивая Вольку.
— Чертова девка! — то ли восхищаясь, то ли возмущаясь, заговорил он. — Тринадцатый год ведь, почти невеста. В мое время таким приданое готовили, а эта — чистый мальчишка…
Волька вдруг вырвалась и убежала, а Чупренко, словно того и дожидался, уцепил меня за рукав, усадил на скамью.
— Послушай, а ведь я найду тебе бумаги-то колхозные…
Я оглянулся, чтобы, не дай бог, начальник или старшина не услышали.
— …Не те, конечно, до тех не докопаешься. Но ведь осталось у людей что-нибудь. Сам обойду всех, соберу.
— Спасибо, Семен Иванович.
Что-то перевернулось во мне за это время, и не было уже того нетерпения во что бы то ни стало раздобыть образец почерка Анны Романько. Теперь я был совершенно уверен: писала не она. Не могла она, колхозный счетовод, писать так неграмотно. А если даже и выяснится, что почерки совпадают, все равно это никому ничего не даст. Не будет же начальник заставы рассказывать об этом по поселку, портить жизнь Татьяне Авериной…
— Чего спасибо, — зашевелился Чупренко. — Тебе спасибо.
— Не до того сейчас, Семен Иванович. Хоронить будем Ивана-то, сами знаете сколько хлопот.
— Как не знать! — быстро согласился Чупренко и задумался, как все старые люди, когда речь заходит о вечном покое. — Меня не забудьте позвать.
— Всех позовем.
Меня опять заносило. Конечно, я знал, что предстоит захоронение останков Ивана Курылева, но не имел представления, какую роль во всей этой процедуре отведут мне. Я говорил уверенно, наверное, потому, что не мог изображать незнайку сразу после того, как пережил (все-таки пережил) гордое чувство исключительности, когда меня встречали стоя.
— Некогда мне, Семен Иванович, честное слово.
Я поднялся, и он тоже вскочил, торопливо начал жать мне руку:
— Заходи, если что, в любой час заходи, мы с Волькой всегда будем рады…
Он еще что-то говорил вслед, а я уже шел, почти бежал к спасительному крыльцу, радуясь такому ко мне отношению и не зная, куда деваться от непривычных для себя похвал.
Но дел у меня в тот час не было никаких. Как воробей, которого спугнули с облюбованного места, я, прослонявшись по заставе, снова вернулся в беседку, сел на скамью и стал смотреть на море, вновь и вновь вспоминая Волькин восторженный взгляд и дедовы торопливые слова. «Странно человек устроен, — размышлял я, почему-то сразу кинувшись в обобщения. — Жаждет похвал, а сам убегает от них, а потом снова ждет, когда похвалят. Словно он всю жизнь — ребенок, которого надо гладить по головке». И еще я подумал о роли похвалы в воспитании, по-новому оценил любимую фразу бабушки: «Не похвалишь — не поедешь». А поскольку похвала — та же благодарность, то мысли мои тотчас и перекинулись на нее, словно я уже сверхсрочник, и стал прапорщиком, и обязан думать, как пронять нашего брата.
— Костя?!
Голос был таким, что я его вначале и не расслышал. Да и никто на заставе, кроме двух-трех приятелей, не называл меня по имени. В армии, как известно, у человека остается только фамилия. С прибавлением воинского звания.
— К-костя! — Теперь в голосе звучали уже настойчивость и обида.
Оглянувшись, я увидел Таню, стоявшую у входа в беседку. В белом платье и белых, никогда мною не виданных туфельках она была как фея из праздничного сна.
— Доброе утро.
— Д-да какое же утро?!
— Это там день, — я кивнул в сторону поселка, — а у нас еще подъема не было.
— Ну вы и сони!
Она засмеялась тихо, смущенно. И до меня вдруг дошло, что она имеет в виду не всех пограничников, а меня одного. А раз так, то, стало быть, она давно тут, и знает, что я завалился спать еще с вечера, и ждет, когда соизволю проснуться. Теплая волна признательности окатила меня. Захотелось сказать ей что-нибудь особенное, чтобы и она тоже поняла, что ничего я не забыл, а только подрастерялся после проклятой записки. Но вместо этого выпалил банальную фразу:
— Солдат спит, а служба идет.
Она замолчала, посмотрела на море, на небо и снова на меня.
— Вот вы к-какой, ок-казывается, смелый!
— Да разве я смелый! — Но человеку, видать, свойственно стремиться к соответствию с мнением о нем. Холодея от собственной решимости, я добавил: — Был бы смелый, еще в прошлом году поцеловал бы вас.
— Да?! — деланно изумилась она. И лукаво сощурилась, и задрожала губами, собираясь сказать еще что-то. А я ждал, думая, что если теперь не обидится, то возьму и поцелую, не обращая внимания, что окна заставы все нараспашку и что оттуда, из глубины, может, смотрит сам начальник. Но тут рядом послышался радостный возглас:
— Вот вы где!
Рыжая Нинка обежала беседку и явилась перед нами, тряхнула кудрями, плюхнулась на скамью напротив.
— А я думаю: куда это Таня вырядилась? А она — на свидание.
Таня сразу переменилась: сидела пай-девочкой, положив руки на колени, полуобернувшись, смотрела в море.
— А чего тут Волька делала? — холодно, с явным намерением переменить тему разговора, спросила Таня. — В калитке чуть не сшибла меня, так бежала. Я подумала: уж не натворила ли еще чего?
— А она влюбилась! — захохотала Нинка.
— В кого?
— В кого, в кого, вот в него.
В первый миг я был возмущен. Но возмущение как-то сразу улетучилось, и вместо него заметались в душе удивление, смущение, радость. Что меня обрадовало, я и сам не знал, сидел, глупо улыбаясь, не решаясь взглянуть на Таню.
Вслед за Нинкой, как дух из-под земли, явился Костя Кубышкин, затоптался возле беседки, не решаясь войти. За ним пришел Игорь Курылев, сел на скамью, не глядя на Таню. На крыльце нетерпеливо похаживали еще двое наших. Они поглядывали поверх беседки и поправляли ремни, что означало последнюю готовность присоединиться к нашей компании.
— Скоро подъем? — спросил я, ни к кому не обращаясь, чтобы хоть как-то нарушить затянувшееся молчание.
— Все уже поднялись, — тотчас отозвался Костя. — Сейчас построение будет.